Страница 11 из 12
– Стыдно говорить, пап… Такое ощущение, что мои башмаки, похоже, стояли на полке все это время, это и есть самое страшное. Рядом с Вадиком я будто бы и не жила. Не было меня – был только он, и я на нем… висела, что ли. В том смысле, что не ходила по земле собственными ногами, решений не принимала, хотеть не хотела, просто плыла-плыла по течению, радуясь, что он всегда рядом и всегда знает, что хочет. Думала, что он видит наше совместное будущее, знает, как нам жить. Мне это так нравилось. Он, конечно, временами хотел всякие глупости, но я думала, ладно, не страшно, потерплю, закрою глаза, ну вот такой он человек, все люди разные. Я такая – он такой. Вот только этого «я такая» почти не было. Мне всего лишь казалось, что есть. Да я просто за его спиной была, как в укрытии, спряталась от жизни, от того факта, что я понятия не имею, как жить. Веришь? Вообще не никакого представления!
– А что плохого в том, что ты плыла с ним рядом, как ты говоришь? Любовь дарует и благословляет. Она…
– Папа, ну о чем ты? Я тебе о том, что не жила на самом деле. Мне почти тридцать, а я не знаю, кто я. Посмотри на эту квартиру, в ней же нет никакого характера, духа, особенности, души. А знаешь почему? Потому что у меня нет особенностей. И характера тоже, видимо, нет. Да и откуда мне его иметь? Характер было позволено иметь только твоей Алечке! Которая увольняла негодных направо и налево. А особенности? Где бы мне было возможно их приобрести? Если я всю жизнь мечтала от них избавиться и слиться с фоном этого чертового города, чтобы все уже перестали меня замечать, обсуждать каждое мое нелепое движение!
Она не заметила, как начала кричать, в клочья порвала салфетку, которую задумчиво крутила все это время. Ей было уже неостановимо не жаль отца, который как-то съежился и опустил глаза.
– Я тебе про любовь, дочка. Ну чего ты кричишь? В любви да, иногда приходится задвигать куда-то свои желания, да и характер попридержать. Ты же другого любишь, не себя.
– Вот именно! А кем ты тогда другого любишь, если себя задвинул? Кто остается? Только тот, на кого ты распространяешь свою, черт побери, долбаную «святую» любовь?
– Таня, прошу тебя, перестань ругаться…
– Да я еще и не начинала ругаться! Пап, меня тошнит, когда ты говоришь о любви, как кисейная барышня из Института благородных девиц! Тошнит от вашей истории с этой сю-сю-сю Лерочкой! Она взрослая женщина, папа! Действительно простая и хорошо знающая, чего хочет. И всегда такой была! Все это видели, кроме тебя, а тебя называли тряпкой, юношей пылким со взором горящим. И это было стыдно, стыдно! Стыдно, что она так лихо тебя окрутила! Она, она! А тебя самого и не было. Как личности, как человека. Исчез! Начисто! Стыдно, ты слышишь?!
Она понимала, что делает больно отцу. У любого защемило бы сердце, глядя на его опущенные плечи. Но она не могла остановиться. Боль и ярость за собственную непрожитую жизнь заставляли ее кричать все громче.
– Прошу тебя, не говори про Лерочку плохо. Да, я виноват перед тобой, но ее, прошу, не трогай. Я по-прежнему люблю эту женщину.
– Как можно так слепо любить, папа! Кого ты в ней любишь? Ну где в тебе хоть капля мужского? Где твои чертовы башмаки?! – в порыве гнева она стукнула ладонью по столу.
– Я пойду, дочка. Видимо, мне нужно идти. Ты извини, я, наверное, расстроил тебя… – он поспешил в прихожую, стал неловко обуваться, ноги никак не лезли в разношенные грязные ботинки.
Таня осталась сидеть в кухне, сжавшись в комок на табуретке. Ей было стыдно, но и ярость не отпускала. Она не могла остановить отца, не находила в себе сил извиниться или хотя бы сказать: «Спасибо, что приехал». Ей снова отчаянно захотелось умереть.
«Ну почему, почему нет никого рядом из взрослых и мудрых, никого!» – кричала каждая клеточка внутри. Никто не спасет, не объяснит и не расскажет. Каждый увяз в своем болоте, и нет такого человека, который бы понял ее, подсказал, что делать, или хотя бы выслушал до конца. Одна. Одна. Одна…
– Эй, ты здесь?
Стукнула дверь, и в прихожей сразу стало шумно: шорох пуховика, грохот сброшенных сапог на платформе, стук тяжелой сумки об пол. Все ясно, Ларка пришла.
– Нет, ты прикинь, до чего я доработалась, – сказала она, заходя в кухню. – Черт-те что мерещится. Показалось, что возле метро я Пал Семеныча увидела, представляешь?
– Тебе не померещилось, – буркнула Таня, уткнувшись в коленки. – Это он и есть, собственной персоной.
– Да ты что?! Тань, отец к тебе приезжал! Надо же, радость какая. А чего ушел так быстро? – Ларка с грохотом выгружала на стол продукты. – Смотри, чего я тебе купила! Свежие огурцы, чуешь, как пахнут? Ммм, сейчас салат забабахаем, я еще укропчик и израильскую редиску купила у той бабки, помнишь, что тебя обсчитывает все время. В этот раз я зорко за ней следила, за ведьмой такой. Три раза перевешивали! Так куда Пал Семеныч пошел-то, когда вернется? Я мясного ничего не купила, чем мы его кормить-то будем? Чего молчишь, надулась?
– Лар, я сволочь неблагодарная. Папа приехал ко мне, потому что я его попросила, а потом, получается, сама и выгнала. Можешь представить?
– Ты чего? Опять, что ли, доктора вызывать, чтобы он тебе успокоительное вколол? За что ты выгнала родного отца?
– Я же сказала, я идиотка. Но я теперь понимаю, почему его оставила Лерочка, и почему Вадим меня оставил, тоже понимаю. Поделом нам, витающим в облаках. Вся в него: романтичная дура, начиталась книг среди провинциальных куполов и церквей. Как же это, оказывается, глупо выглядит со стороны… Господи, стыдно-то как. Глупо и мерзко. Такие все из себя сладенькие, всех любим, мол, «только любовь и всепрощение», достоевщина какая-то, фу. А на самом деле просто боимся жить. В нашем сраном городе все боятся жить! Может, единственным, кто не боялся, был твой отец. Он был воплощением жизни и страсти, ничто его не могло ни запугать, ни остановить. Поэтому на него и смотрели с опаской.
– Слышь, подруга, тебя, по-моему, серьезно занесло. Остановись, пока от меня не схлопотала, и отца моего не трогай! – Ларка помрачнела, но Таню уже невозможно было остановить.
– Даже твоя мать! Она жила! Творила то, что никто не понимал и никто не мог оценить. Над ней смеялись: «блаженная», «не от мира сего»… А она плевала на все это, просто писала свои картины, потому что ей было что сказать. Понимаешь, Ларка, она была тем человеком, которому было что сказать этому миру, и плевать, оценит это как-то мир или не оценит. Она тоже не боялась ни черта.
– Что ты можешь знать про нее, коза щипаная? – Ларка вдруг придвинулась к Тане вплотную и схватила ее за потертый свитер так, что тот натянулся и сдавил ей горло. – Что ты, долбаная принцесса, можешь про нее знать? Ты жизни не нюхала, чтобы судить ее. Она боялась, и боялась так, что не могла спать! Вообще почти не спала. Она росла с сумасшедшей матерью, которая кидалась на нее с ножом, а то и с топором. Благо, бабка моя хилая была, мама легко с ней справлялась, но та и правда могла убить ее в любой момент, особенно ночью. Сколько лет прошло, прежде чем мама все же решилась ее в психушку сдать. Ты представляешь, как жить с таким страхом всю жизнь? Откуда тебе знать, если тебя оберегали от всего? Твоя мать, если б могла, микробов бы всех истребила, лишь бы ты не чихала. Отец приезжает к тебе по первому зову, слушает тебя, писюху такую, слезы твои утирает, а ты его прогоняешь. Ишь, королева недоделанная, мамкины замашки переняла: «Ах, раз так, не по-моему, подите вон!»
– Лар, отпусти, задушишь же, – взмолилась Татьяна. – Ну, прости меня, я дура. Да сядь ты уже. Не буду я больше. Я ведь не знала про твою маму, прости… – злость как-то разом утихла, она подошла к подруге и обняла ее белесую голову. Та забрыкалась, забухтела что-то нечленораздельное, а потом разрыдалась.
Таня растерялась, она редко видела Ларку плачущей. Она не плакала ни когда маму хоронили, ни после суда над отцом. Перед отъездом в Москву они вместе ходили на кладбище; «великанша» встала на колени, обняла небольшой гранитный памятник с фотографией, на которой ее мать выглядела актрисой из старых западных фильмов, и долго гладила холодный камень, что-то нежно шепча. Но она ни слезинки не проронила. А теперь тихо скулила ей в плечо, вот тебе и на!