Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 85 из 122

Однако самой Елизавете было не очень до веселья. Надлежало ещё решить ряд серьёзных, не требующих ни малейшего отлагательства вопросов, прежде чем предаться опьяняющему ликованию. И прежде всего — как быть с императором Иваном?

Почти сразу же после присяги в часовне Зимнего дворца — там присягали гвардейцы и насильно свозимые со всего Петербурга высшие чиновники империи царевне Елизавете — от её имени был выпущен манифест, смутивший уже вновь законопослушных верноподданных, ибо там ни единым словом не были оговорены её права и не употреблялось слово «императрица». Но слово было постоянно произносимо гвардией. И к этому надлежало прислушиваться. Сенаторы, свозимые на присягу, испытали это на себе. В их адрес раздался презрительный вопрос одного из преображенцев:

   — Сенаторы! Что им здесь надо?

Бряцанье оружия и смех товарищей послужили хорошим дополнением к риторике вопроса.

В десять часов утра Елизавета, делая вид, что подчиняется голосу народа, подтвердила своё провозглашение императрицей. Завершилась новая перемена царствования, завершилась эпоха.

Дабы покончить с этим воистину, она обратилась с вопросом к французскому посланнику Ла-Шетарди, много способствовавшего советами и деньгами свершившемуся перевороту и в силу этого доверенному лицу:

   — Что делать с брауншвейгским принцем?

Слово было произнесено — императора более не существовало. Ответ был молниеносен:

   — Следует позаботиться о полном исчезновении всех без исключения следов его царствования.

   — А какие, по вашему мнению, следует принять предосторожности применительно к Европе?

   — Задержать всех курьеров. Ваше Величество, задержать до тех пор, пока преданные ваши сторонники не объявят о вашем восшествии.

   — Преданные мне люди...

Маятник качнулся: из вчерашней неизвестности в который раз выходили на авансцену под яркий свет вчерашние анонимы, а недавно бывшие в самом средоточии жизни, власти и славы уходили в губительную тень. Правда, некоторым повезло: кого-то просто погнали к присяге, кому-то повезло, как Ласси.

В решающую ночь он спал дома. Внезапный грохот в дверь и вопрос в лоб:

   — За какое вы правительство?

   — За то, которое у власти! — олимпийское спокойствие и философический фатализм сохранили свободу и положение.

Другим повезло меньше: их свозили в Петропавловку, где заседала комиссия с вновь выплывшим на поверхность генерал-прокурором Никитой Трубецким. Говорят, что допрос, учинённый им Миниху, продолжался недолго.

   — Вы признаете себя виновным?

   — Признаю!

   — В чём же?

   — В том, что не повесил вас своевременно.

Бывший подчинённый Миниха по войне с Турцией, ответственный в ней за снабжение провиантом и доводивший её периодически до форменного голода, смешался. Смешок, послышавшийся за обоими — там пряталась Елизавета — прекратил допрос и вовсе. И тем не менее Миних был виноват, как и прочие арестованные по приказу Лестока, и сам знал это. Он был виноват в том, что в предшествующие годы был у власти, а теперь пришло время платить по счетам. Это знали и судьи, один из которых — чудом уцелевший и только что вернувшийся из ссылки Василий Владимирович Долгорукий — был особенно непримирим.

И вот приговор:

   — ...Государственного преступника Остермана... подвергнуть смертной казни... колесованием...

Остерман кривится от боли в подагрических ногах и осторожно поправляет парик, почему-то начавший сползать на глаза.

   — ...Миниха... четвертованием...

Фельдмаршал спокойно усмехается в глаза Трубецкому: что ж — пожито неплохо, пора и честь знать.

Остальные — Левенвольде, Головкин, Менгден и прочие — помельче — также получают своё.

Народ, собравшийся поглазеть 18 января на Васильевский остров, как будут казнить его долголетних правителей, так и не увидел этого. В последнюю минуту смертная казнь была заменена ссылкой, и с лобного места потянулись печальные возки в далёкую и страшную Сибирь.

Большинство из них умрёт в ссылке, Остерман в 1747 году, Головкин — в 1755 году, Левенвольде — в 1758-м. Миних же выдержит всё и вернётся, дабы ещё раз сказать своё слово. Но это будет ещё не скоро.

Подножие трона, занимаемое доселе этими людьми, опустело лишь на миг. В силу входили новые люди нового царствования: Лесток — этот, правда, ненадолго, Разумовский, братья Шуваловы. Безродные поначалу, они тоже скоро становились баронами, графами, князьями...

Глава II

ОБРЕТЕНИЕ СЕБЯ

Абоский договор сделал Петра Румянцева не только полковником, но и графом, ибо главный его дипломатический виновник — Александр Иванович Румянцев — был пожалован графским достоинством по нисходящей, то есть со всем своим потомством, с девизом по латыни «Non solum armis», что означало «Не только оружием».

Несмотря на резкое изменение своего положения, полковник граф Румянцев продолжал эпатировать столицу молодецкими выходками — как до этого Берлин, Выборг, Гельсингфорс. Как-то раз Елизавета Петровна, узнав об очередной проделке младшего Румянцева, отправила его к отцу для примерного наказания. Тот приказал подать розог.

   — Да ведь я — полковник!

   — Знаю и уважаю твой мундир, но ему ничего не сделается: я буду наказывать не полковника, но сына.

   — Батюшка, раньше вы так не поступали.

Верно, — вздохнул отец. — И теперь об этом жалею ежедневно и еженощно. Верно говорится: «Любя и потакая чаду своему, мы его губим». Если бы я это делал своевременно — разве ты позорил бы сейчас мои седины? Воистину ты — как притча во языцех. Уже дня не пройдёт, чтоб императрица не поинтересовалась, что ты ещё учудил? Но лучше поздно, чем никогда. Прошу! — и сделал по направлению лавки широкий приглашающий жест.

Свист розог, осторожное кряхтение. Наконец полковник, почёсываясь, встаёт.

   — Благодарю, батюшка, за науку.

   — Не за что, сынок. Всегда готов поделиться с тобой всем, что имею и знаю. Пшёл вон.

Вскоре после сего вразумления Пётр Румянцев получил под своё командование Воронежский пехотный полк...

Об этом-то и думал сейчас атлетического сложения полковник, развалившийся в блестящем мундире и с чубуком в руках на просторном диване. Что скоро волей-неволей придётся покинуть блестящую столицу и окунуться во все прелести гарнизонной провинциальной жизни, которых он лишь краем хлебнул в шведскую кампанию, но казалось, что сыт ими уже навсегда. А тут ведь будешь фактически одним из главных воинских начальников в городе! Сколько глаз вокруг, сколько доброхотов извещать о каждом твоём шаге! Б-р-р! Ужас! В полном смысле этого слова — ужас. А, плевать. Хоть день — да наш!

   — Ванька, карету!

И, бросив трубку на пол, вышел из комнаты. Карета — у подъезда. «Ну, что ж, посмотрим, каковы в Петербурге комедии. А то только сам их учинять успеваешь, а как другие представляют — всё повидать недосуг».

Но тихое и мирное посещение театра — как поначалу планировал — не получилось и на этот раз. И чёрт его дёрнул усмотреть что-то не совсем обычное у ординарнейшего унтер-офицера, пытавшегося перед ним прошмыгнуть в дверь! То ли отсутствие чинопочитания, больно задевшее ещё молодое самолюбие, то ли что-то в выражении лица или походке. Словом, вмешался.

   — Унтер, ко мне!

А тот, вместо того, чтобы чётко подойти, да объяснить: так, мол, и так, ваше высокоблагородие, шёл от друзей задумавшись, простите покорнейше, более ни в жизнь не повторится — вдруг в бега.

Тут уже иная комедия. Забыв о желаемой самому себе тихости — бегом за ним. Унтер — от Румянцева. На ходу вырывая шпагу, полковник вопил:

   — Караул!

Унтер, сунувшийся было туда, куда направлялся, заметил пристальный интерес к нему уже и прочих военных, бывших внутри, и дёрнул по улице. Но, голубчик, далеко не ушёл. И оказался полковник Румянцев прав; никакой это не унтер-офицер, а английского посла скороход, невесть зачем в мундир российский влезший.