Страница 20 из 35
Захарьин тихонько, с удовольствием засмеялся. Глаза его хитровато, заговорщицки блеснули…
Шереметев нахмурился, холодно сказал:
— Прикинул я к себе хворь, дабы в думу не ходить. Больно шумно тут стало в последнее время… А я уж своё отшумел.
Шереметев сам подивился своей выдумке, которая неожиданно пришла ему в голову: и отговорку хорошую нашёл для себя перед царём, и Захарьина отбрил. У того даже челюсть отвисла от неожиданности: всё, что угодно ожидал он от Шереметева, только, должно быть, не такого признания.
«Что, съел, царский угодник! — подумал со злорадством Шереметев. — Небось на слове думал меня словить?! Да старый ворон даром не каркнет!»
Шереметев поднялся с лавки, крякнул…
— Новости каки есть?
— Новости есть, — ответил Мстиславский. — Как же не быть?
— Сказывай…
— Первостепенно: братец твой, Никита, епистолию дослал…
— Се что! Он много их шлёт. Ещё сказывай!
— Князь Андрей Михайлович Курбский, прибыв в Дерпт, отписку дослал о прибытии…
— Что за новость? Раз отбыл, непременно прибудет.
— …а боярин Иван Петрович Челяднин по пути в Москву.
— Эк и новость! — по-прежнему равнодушно сказал Шереметев, но на сей раз покривил душой. Эта новость обрадовала, очень обрадовала, однако виду он не подал: откровенно радоваться возвращению в Москву боярина, которого царь целых десять лет держал в отдалении, было не совсем безопасно. Неизвестно, как встретит его царь на Москве: милостью ли одарит за прежние лиха или ещё сильней заопалит? Всем было ведомо, как не благоволил к нему царь. В вечном подозрении держал, ни на год не давал ему покоя, переводил из одного города в другой и даже звания конюшего[18], которым исстари владел род Челядниных, лишил…
— Нешто не новость? — удивился Захарьин. — Не частым гостем был боярин на Москве.
— Да уж порты не протирал по думным лавкам!
Мстиславский, чуя, что они вот-вот сцепятся, подошёл к полке, на которой ворохом лежали грамоты и свитки, прицелился глазом, безошибочно вытащил какую-то грамотку, развернул её.
— Братец-то твой Никита… На сей раз совсем уж пречудную епистолию дослал. Грозится в Литву отъехать, коли государь его в Москву не воротит!
— Спятил Никитка! — ужаснулся Шереметев. — Иному б Медынь иль Таруса раем были, а ему в Смольне не сидится!
— Нраву он переменчивого, — подтравил Шереметева Захарьин. — Как баба на сносях!
— Се истинно! — сокрушённо согласился Шереметев.
2
Расстроенный и сокрушённый вышел из думной палаты Шереметев. Приказный люд — писцы, подьячие, приставы, спешившие по своим делам в думу, сталкиваясь с ним в коридоре, учтиво кланялись и замирали, ожидая, пока он удалится.
Шереметев не замечал их, угрюмо проходил мимо.
На переходе, что вёл из думной палаты в царский дворец, горел масляный фонарь. Он нещадно чадил, в нос шибало угаром.
Шереметев постоял в раздумье на переходе и, сам не зная зачем, перешёл на царскую сторону. Пошёл по дворцу, отрешённый и замыслившийся, растревоженный причудами брата своего. «Не сносить ему головы, — думал он удручённо. — Виданное ли дело — царю такое писать… Отъедет в Литву! Да за такое… Эх, Никита, Никита!»
Шереметев, занятый своими мыслями, не заметил, как по одному из переходов ушёл в старый, нежилой дворец, чудом уцелевший в последний пожар и сразу же покинутый царём. К нему год спустя были пристроены новые хоромы, а старые, всё ещё пахнувшие гарью и палом, с закопчёнными слюдяными окошками, пустовали. Хранился в них всякий скарб: старая утварь, лавки, столы, рассохшиеся кадки, дырявые, битые котлы, цепи, верёвки, крюки, багры; пылились и сгнивали стёртые ковры, дотлевали изъеденные молью, старые шубы; разваливались в прах, в щепы некогда роскошные великокняжеские троны, превращались в труху громадные кровати, на которых усердные хозяева этих хором зачинали своих наследников. Сыскать тут можно было даже гробы и могильные кресты, невесть как очутившиеся среди всего этого хлама.
Шереметев обошёл всю старую часть дворца, позаглядывал во все углы, попинал старое барахло, которое служило московским государям ещё тогда, когда он, Шереметев, был совсем молод. Рассохлись и развалились троны, погнили бархат и парча, поломались посохи, пооблущилось золото на набалдашниках, порыжела кость, померли государи, восседавшие на этих тронах и державшие в своих руках эти посохи, а он, Шереметев, всё ещё живёт, дышит, видит, слышит, мыслит, служит новому государю и терпит от него такое, чего не пришлось терпеть ни от деда его, ни от отца.
В одном углу Шереметев наткнулся на обрывок какого-то старого знамени. Поднял, всмотрелся — узнал знамя, с которым великий князь Василий ходил отбивать у литовцев Смоленск. Шёл с ним в том походе и Шереметев — дворовым воеводой. Было это полвека назад. Был он тогда молод, честолюбив, горяч, отчаедушен. Три раза ходил с войском на приступ. С третьего раза взяли город. На радостях даже не брали в плен литовцев. А князь Василий ещё и деньгами одарил их, отпуская с миром. Помнит Шереметев то далёкое время, помнит тот поход — он был первым большим походом в его жизни. Потом было множество других походов: против поляков, литовцев, татар, черемисов, ливонцев, шведов… Теперь и не счесть уже, во скольких он перебыл за эти пятьдесят лет!
Воспоминания о Смоленске опять вернули его к мыслям о брате. «Эх, Никита, Никита! Я тот город своей кровью добыл, чтоб ты мог в нём сидеть припеваючи! И пошто ты такой норовистый? Пошто на рожон лезешь? Аль великую охоту имеешь быть кинутым на божедомке[19] - без могилы, без креста?»
Шереметев зашвырнул в сердцах обрывок знамени подальше в угол, отряхнул руки. «Буде, ещё всё и образуется? — подумал он с надеждой. — Неужто государь не разберёт, что с жиру он?»
Знает Шереметев, отчего Никита в Москву рвётся: чтоб пировать на царских прохладах[20] да с соколами по урочищам мотаться! В Смоленске много не напируешь, соколами не потешишься: там рубеж, там всегда нужно быть начеку. Сиди за стенами и жди! Враг может пойти завтра, может и через год — а ты сиди, жди! Понимал Шереметев, как не по душе Никите такое сидение, и клял уже себя вовсю за то, что уговорил его уехать из Москвы.
…Пройдя узким коридором, забранным по стенам дубовым брусьем, преминув бывшую трапезную покойной княгини Елены, из которой маленький переходный коридорчик с узкими, стёртыми ступенями вёл в верхнее жильё — в терем, где некогда княгиня обреталась со своими девками, мамками, няньками, Шереметев через ряд обветшавших хозяйственных приделов вышел в чёрные сени. В высоких сводах зияли пустые проёмы окон, сквозь которые к самому полу опускались толстые наклонные столбы света. Каменный пол дышал холодом. Большие двустворчатые ворота, в которые когда-то въезжали возы, доставлявшие в царский дворец съестные припасы и воду, закосились на раздерганных петлях, в щели набился снег — не таял, лежал широким узорчатым пластом, похожим на петушиный гребень. В глубине сеней, там, где рубленый сводчатый восьмерик опирался на мощные выступи белокаменного основания, темнел вход в подвал. Шереметев приблизился к нему, заглянул… Затхлая стужа свела ему ноздри.
Сквозь незаглушенные отдушины в подвал пробивался тусклый свет, отчего казалось, что подземелье наполнено прозрачной сизой плесенью. Чуть выделялись светом гребни ступеней. На одной из них в расплывчатом, сером пятне света Шереметев заметил какой-то шевелящийся комок — не то собака, не то человек…
— Эй! — крикнул он вниз. — Кто там?
Голос его бухнулся, как камень в глубокий колодец, медленно затих внизу. Ему показалось, что комок зашевелился и как будто пискнул. «Псина», — подумал он, но всмотрелся повнимательней: комок шевелился…
— Спаси Господи! — перекрестился Шереметев и ступил на чёрные, расползшиеся под его ногой гнилые ступени. Спустившись пониже, снова всмотрелся.
18
Конюший — боярский чин; среди прочих чинов — кравчих, ловчих, постельничих, оружничих — считался высшим.
19
Божедомка — место погребения казнённых, самоубийц и вообще умерших без церковного приготовления, которых по церковным законам не разрешалось хоронить на кладбище.
20
Прохлада — отдых с развлечениями, весёлое времяпрепровождение.