Страница 14 из 35
— Кощунство! Кощунство! — зашумела толпа.
Но крест не сняли: дым стал идти слабей, а вскоре и совсем прекратился — в избе потушили печь.
Вдруг крыша над конюшней с глухим треском проломилась, и все, кто сидел на ней, провалились вниз. Дико заржали напуганные лошади, завопили искалеченные, барахтающиеся под обломками и копытами обезумевших лошадей люди.
Толпа на площади с ужасом охнула и откачнулась от конюшни. Кто-то кинулся — отворил ворота… Несколько лошадей вырвалось на волю, и они понеслись прямо в толпу. Полетели на землю хоругви, иконы… Толпа в ужасе качнулась в сторону, смяла нерасторопных и упавших, хлестнулась о стены домов, заглушив паническим вздохом глухой зойк[13] раздавленных, и вдруг замерла, остановленная чьим-то ликующим воплем:
— Царь!
Иван стоял на паперти в окружении воевод и угрюмо смотрел на оторопевших, словно бы захваченных врасплох на какой-то шкоде людей.
Беззвучно, понуро стояли люди, ещё не освободившиеся от наполнявшего их ужаса, но уже охваченные другим, не менее гнетущим чувством — чувством вины перед тем, ради которого они пришли сюда.
Валялись на снегу затоптанные хоругви, разбитые иконы, билась в сугробе с поломанными ногами лошадь, из конюшни доносился негромкий, но хорошо слышимый в наступившей тишине зов: «Спасите! Спасите!»
Ни один человек не кинулся на помощь к взывающим, никто не пошевелился даже: люди или не слышали, или боялись теперь уже хотя бы малейшим движением отягчить свою вину. Они словно пристыли к земле, беспомощные и кроткие, всем своим видом, своей жалкостью, кротостью показывавшие свою покорность, своё смирение и этой покорностью, этим смирением старавшиеся заменить все те почести, которые они собирались оказать ему — так угрюмо и недружелюбно взирающему на них с высоты паперти.
Даже юродивые угомонились и сникло сидели на ступенях с раскрытыми ртами и выпученными глазами.
Иван вдруг спустился по ступеням к одному из них, присел на корточки, строго спросил:
— Скажи: будет мне удача?
Юродивый сжался, заскулил, как от щекотки, по синюшным губам потекли слюни.
— Скажи, — настойчиво потребовал Иван. — Будет мне удача?
— Дай гривну, — сказал плаксиво юродивый.
— Богатым станешь…
— Дай! — громко и грубо потребовал юродивый и толкнул Ивана в плечо.
Иван не рассердился, только отсел чуть подальше. Снял с пальца перстень, протянул его юродивому.
— Вот — вместо гривны…
Юродивый схватил перстень, зажал его в ладони, даже не взглянув на него, и долго сидел без движения, прижав к животу руку с перстнем.
Иван терпеливо ждал. Юродивый снова заскулил, затряс головой, разжал ладонь и выбросил перстень в снег.
— Дай гривну!
Нищие кинулись к перстню, учинили драку. Васька Грязной проворно сбежал с паперти, плетью, как собак, разогнал их. Нищие беззвучно расползлись в разные стороны — кто-то из них уполз вместе с перстнем.
— Васька! — нетерпеливо приказал Иван. — Сыщи гривну.
Васька Грязной крикнул в толпу:
— Эй, люди, кто одолжит царю гривну?
Из толпы вышел человек, расстегнул шубу, вынул из-под широкого пояса серебряную гривну, протянул Ваське.
— Кто будешь? — спросил Васька.
— Евлогий, купец.
— Год будешь беспошлинно торговать в сем городе, — сказал ему Васька и отнёс гривну царю.
— Вот тебе гривна, — подал Иван юродивому серебро. — Скажи теперь: будет мне удача?
— Гы-гы!.. — засмеялся юродивый беззубым ртом, погладил гривну ладонью и спрятал её куда-то в свои лохмотья.
— Скажи, — настойчиво допытывался Иван, — будет мне удача?
— Носи крест и вериги, — сказал юродивый.
Иван резко выпрямился, долгим, тяжёлым взглядом посмотрел на юродивого, словно испытывал его, но юродивый уже отвернулся от Ивана, забыл о нём. Иван поднялся на паперть, подоспел к священнику, скромно стоявшему позади всех, решительно снял с него крест и повесил на себя.
— Коня, — сказал он глухо.
6
Иван жил в простой деревянной избе, выстроенной на окраине Можайска ещё прошлой весной, перед Ливонским походом. Жил скупо, строго… При нём были только Федька Басманов с Васькой Грязным да несколько слуг.
Изба была разделена на три части: в одной, самой маленькой, была царская спальня и молельня — Иван не любил по утрам ходить в церковь и молился в своей молельне; в другой жили Федька и Васька; третья, большая и просторная палата, служила трапезной, здесь же Иван выслушивал челобитчиков, сюда созывал на совет воевод.
Нынешний день утомил Ивана: долгий смотр войска, долгая обедня, которую он почти всю отстоял на коленях, да ещё то странное, почти бессмысленное прорицание юродивого, в котором Ивану почудилось какое-то жуткое зловестие… До него словно донёсся далёкий и суровый глас судьбы. Вспомнил он свой разговор с митрополитом, вспомнил его слова: «Добро в твоей душе да восстанет надо злом…» Добро! Не к нему ли тянется его душа — вперекор разуму, вперекор воле, вперекор всему тому, мрачному и злому, чем наполнена его жизнь?
Сник Иван, призадумался… Приказал Федьке сказать воеводам, что говорить сегодня с ними не будет, а наутро чтоб готовились выступать. Всегда вгонявший коня в пену, теперь до самой своей избы ехал шагом. Обедал один, даже не позвал Федьку, обычно рассказывавшего ему за обедом сказки, притчи да разные небылицы.
Сумрачный, отяжелевший сидел Иван за столом… Мысли его ушли к тому времени, когда совсем ещё юным, семнадцати лет от роду, венчался он на царство в Успенском соборе. Навсегда остался в его памяти этот день. До сих пор помнит он, как величественно — до жути! — пели певчие венчальную херувимскую песню, как надрывно стонали от их голосов гулкие своды собора, как пугающе дрожало тяжёлое, слепящее марево свечей, как бесновались кадильницы вкруг него, как задыхался от их дыма… Помнит лица бояр, непроницаемые, холодные лица, помнит пронзительные, неотвязчивые глаза тётки своей Ефросиньи Старицкой, помнит боярынь её — пустоглазых, как совы, в золочёных кокошниках, подносивших ему царскую цепь…
Тогда он ещё был им по зубам, и знай они, что он не только обвенчается, но и станет царствовать, непременно извели бы его. Извели бы! В этом он уверился окончательно и накрепко в пору своей тяжкой хворобы, когда, ожидая смерти, призвал их присягать своему сыну и наследнику — царевичу Димитрию[14]. Вот когда он увидел их истинные лица и узнал истинную цену их преданности ему. Князь Владимир Старицкий не замедлил объявить свои права на престол — мимо Димитрия, и бояре встали за него. Крест целовать Димитрию воспротивились, засварились, выгоды себе выговаривая перед новым царём, которого уже видели на престоле, а ему, Ивану, ещё живому, говорили прямо в глаза: «Нельзя нам крест целовать не перед государем. Перед кем нам целовать, коли государя тут нет?» Лишь увидев, что смерть отступила от него, и подошли к кресту. Князь Владимир в отчаянье поцеловал крест, а мать его, Ефросинья Старицкая, только с третьего присыла привесила к крестоцеловальной грамоте свои печати.
«Добро в твоей душе да восстанет надо злом…» — снова вспомнились ему слова Макария. — А пощадят ли меня, доброго, мои недобрые враги? Не пощадят! Пошто же мне уповать на Божий суд? Мне мало на них лише Божьего суда! Я сам хочу судить их! Сам! И я буду судить… Буду!»
Злоба, вскипевшая в нём, постепенно отступила — он мысленно выместил её, — но легче не стало. Давило одиночество.
— Федька! Васька! — позвал он.
Федька и Васька мигом, будто стояли под дверью, появились в трапезной.
— Вина! — приказал Иван. Федьку задержал: — Садись, Басман, сказку будешь сказывать мне.
Васька Грязной принёс кувшин вина, поставил его на стол перед Иваном, подал ему чашу из носорожьего рога, которую когда-то прислал в подарок его отцу крымский хан. Иван чаще всего пил из этой чаши, даже на пирах: рог носорога, по древнему поверью, охранял от яда. Отравленное питьё должно было сразу почернеть в этой чаше.
13
Зойк — стон, вскрик.
14
Димитрий — первый сын Ивана IV, умерший во младенчестве.