Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 62 из 119

— Феодор! Здесь токмо бог и мы... Отвори душу — и снизойдёт благодать облегчения.

— Ты видишь, отче, душа моя смятена... Вот уж четвёртую весну бури навещают меня. Зиму креплюсь молитвою, а как по весне приходят миряне, я журавлю-зимушнику подобен — рвуся к ним глазама и ушама, как сей день... Отче! Поведай мне пред иконою; почто так творится на Руси — по дорогам смертоубийство утвердилось, развратников веры люди слушают, не убоясь греха. Князья да бояре в кровавой купели землю крестят, а перед смертию постригаются в монахи и мрут с лицом преспокойным, ибо, греша всю жизнь, они за мало время в иночестве отмаливают грехи свои. Мне презренны слова стригольников, но и я бьюся в мелком недомыслии своём, страшась спросить тебя, отче...

Старый игумен стоял перед Пересветом, спиной к царским вратам. Он стоял со свечой в руке и смотрел на инока неистовым взглядом проповедника.

— Исповедуйся, сыне! Не оставляй в себе сомнения, они стравят душу твою, рже подобно...

— Скажи мне, отче, каким грехом великим прогневил бога народ? За что томим он неволею?

— О грехах да не грешным вопрошати... Удел смертного — замаливать грехи. Не отступи от заповедей! Мы, слуги дома божия, богатства тленного избежав, верою творим благо.

— Отче... Сыми камень с души многогрешной... Поведай, почто вера наша, праведна и воссиянна в веках, иных вер превыше и чище, но почто она пред ворогом безбранна и души ископыченны ещё ниже смирять велит? Зимою ты твердил нам, как явилась на Руси вера, како несли её из земель греческих... Грешен, отче!..

— Говори!

— Не подменили ли ту веру в пути? Не злым ли промыслом то изделано, дабы смирить нрав огневой древних русичей и тем обороть необоримых?

Игумен не ответил. Он медленно повернулся к иконе, укрепил свечу, стал молиться стоя, но страстно, сбивчиво, повторяя одни и те же слова: "Укрепи помышление моё..." Но вот он повернулся. Лицо оставалось в тени, а голова была охвачена светлым ореолом — то свеча высветлила белый, как пух, оклад волос.

— Престрашны слова твои, иноче Феодоре! Помни писание: неправедный, отступив от веры в гневе или сомнении своём, во братоубийственных яростях погибнет! Крепка ли вера, вопрошаеши ты, коли она, смягчая нрав народен, вселяет в сердца любовь? Да! Единственно крепка! Она — опора во дни мира и в час брани великой, ибо опорою и надёжей земли не та десница станет в смертный час, коя с колыбели меч держит, но та, коя, благо творя, землю украшает, ближнего тешит, в той деснице меч крепче, ибо ведает она, за что меч тот подъемлет. В годину скорби и брани едину опору храни — веру, помни писание: воссияет она и над единомыслием лукавства смешанных языков, движет праведником и во младомысленном чаде будущий день крепит!

Пересвет опустился на колени. Игумен переступил босыми ногами, отошёл от освещённой иконы. Казалось Пересвету, что он пошёл к выходу, но позади снова послышался его крепкий голос:

— Помысли, сыне, наедине: чем живы мы ныне в розни княжеской? Не вера ли единит нас? Не она ли в час нужный подымет Русь, а час тот близится.

Он вышел неслышно, не притворив двери, распахнутой в весенний вечер. Ночная бабочка запорхала над свечой, раскидывая по рубленым стенам церкви страшные тени.

7





Три мирных года пролетели незримо, и вот уж снова потянуло хладом с севера и с юга: Мамай принял с честью московских беглецов — Ивана Вельяминова и купца Некомата — с дарами от князя Михаила Тверского, принял с речами сладкими, с обещаниями и хулой на великого князя Московского. Сам Михаил отправился в Литву и, на радостях, что Дмитрий отпустил из Москвы Ваньку, сосватал непутёвому наследнику дочь Кестута — Марию. Через эту свадьбу Литва вновь становилась опасной для Москвы. В княжестве Московском поселилось беспокойство, но страха не было.

— Да что нам Тверь? — кричал на княжем дворе Митька Монастырёв, хлебнувший мёду в княжей подклети поварной. — То не княжество — сума нища!

— Истинно, истинно! — вторил Кусаков. — Взять ту суму да закинуть во крапиву!

— Так, так! — дёргал шеей раненый Фёдор Свиблов. Бодрились и меньшие дружинники. Захарка Тютчев в воскресенье на всю церкву Михайлы-архангела орал:

— Чё — Литва? Чё? — и наступал на Якова Ослябю. — Она уже четвёртый год без головы: старой Ольгерд давно уж единой ногой во трёх гробах!

Дмитрий слышал это. Из церкви он шёл повеселевший после слов Тютчева, — во, язык-то! — но слова эти больше на сердце ложились, голова же не принимала их всерьёз.

На рундуке встретил великого князя чашник Климент Поленин, воздел тонкие женские руки к седой голове:

— Димитрий Иванович, батюшко! Ванька Минин с Монастырёвым в терем ломились — челом бить метили, дабы ты пустил их Тверь брать на щит! Увидал, что князь прихмурил чело, опустил очи долу: — Мёду бражного испили, греховодники... Ради Петрова дня...

Дмитрий прошёл в покои к Евдокии. Жена ещё не вернулась из церкви, ушла с теремными боярынями, зато дети, разыгравшиеся на половиках, кинулись к нему — Даниил подпрыгнул, ухватился за шею, Вася, любимец, повис на поясе и рожицу измазанную к отцу тянет — целуй! Меньшой, Юрий, ещё не ходил, но уже играл деревянным конём, ладно вырезанным из липы Бренком. Игрушки для ребятишек тот вырезал неустанно, но с ещё большей охотой носил их сам в эту половину терема. Понятно для чего: повидать дочь боярскую Анисью...

С детьми игралось невесело. Из головы не выходили разговоры бояр и воевод. "А Иван-то Минин какие речи ведёт? Не забыл ли, как брат его, Митя, изрублен был со всем полком? А Монастырёв с Кусаковым? Забыли, поди, как рязанцы вышли супротив Боброка, похваляясь: без мечей одолеем Москву! Повяжем-де их, как баранов! А Боброк посёк их мечом превеликое число... Когда кончится сие?"

Но не похвальба воевод огорчала его, а предчувствие новой распри с Тверью. Сама Тверь — невелика опаска, но если Тверь выступит супротив Москвы, и младенцу станет ясно, что за спиной её стоит не только Литва (этого теперь мало), а сама Орда. А с Ордой уже затлело... В прошлом годе явились от Сарая послы в Нижний Новгород во главе с мурзой Сарайкой. Видимо, наученные Мамаем, позорили князя Дмитрия Нижегородского и граждан. Полторы тысячи Сарайкиных слуг творили свою волю, как баскаки в прошлом. Князь Дмитрий Константинович помнил наказ зятя своего, великого князя; воеводы подняли народ, и всё воинство Сарайкино было побито. Малое число оставшихся с самим Сарайкой заперли в порубах и держали как заложников. Весной нынешнего года были побиты почти все заложники, а Мамай снова послал войско на нижегородскую землю, опустошил берега реки Киши и иные притоки Суры, пожёг сёла и деревни за рекою Пьяною. Дмитрий не пошёл на них — не поддался на приманку Мамая… Нет покою в русской земле.

Вечером того же дня Дмитрий ехал через Москву с малою дружиною в гости к брату: на петров день собирались у владетеля московской трети ближние бояре и воеводы. Жёны их сбирались на дворе великого князя, и когда Дмитрий выезжал, то на дворе уже было тесно от летних нарядных колымаг.

В дни сенокоса Москва особенно сильно пустела и рано затихала. Далеко за город вышли люди целыми семьями, и ни в кузнечных слободах, ни в гончарных, ни у кожемяк, ни у хамовников, ни у иных чёрных людей московских в сенокосную пору не кипит работа, зато не утихает сенокосная, радостная страда вдоль бессчётных рек, по лугам, по лесным полянам. Как грибы, вырастают копны и скирды, весело перекликаются бабы, и скрипят, скрипят тяжелогружёные возы с сеном, медленно ползущие через мосты, по плотинам мельниц. Всё гуще и гуще запах сена по улицам Москвы, но всё ещё тихо, пустынно на них, и только сегодня, в петров день, нахлынули потоки людей к церквам, а с полудня гомонят они по дворам своим. Через день-другой снова впрягутся в нелёгкую, но самую дружную и радостную работу, чтобы добить покос на славу, а там, глядишь, поспела уборка. Так и течёт она, размеренная, грешная и праведная жизнь человека, если её не пресечёт заполошным колокольным звоном война.