Страница 21 из 119
Дмитрий посмотрел на новые отёсанные брёвна мостового настила и вспомнил, что нынешней весной пришлось сегодняшней мосткве, только не с холма кремлёвского, а из посада — чёрным людям — менять четыре пролёта, снесённых ледоходом. Мостква по-старому служит новой, большой, уже белокаменной деревне — Москве, первопрестольному граду Руси великой... От тёмных брёвен моста пахло высохшим навозом, сырью свайных брёвен, прелью. Он раздумал переходить реку и править путь в Заречье. На торг, налево, тоже не свернул, а пошёл вдоль реки и вскоре увидел густое гнездовье прокопчённых кузниц с широкими, на два раствора дверьми. Тут чёрные люди кузнецкой сотни ковали лошадей, ладили сани и колымаги, крепя передки железным шкворнем. Тут вершилось великое таинство превращения закупных, свейских железных полос или русского кричного железа в латы, калантари, шлемы, кольчуги, наконечники стрел и страшные врагам русские тяжёлые мечи... Дмитрий любил солоноватый дух железной окалины, любил волшебный труд кузнецов, которых недаром прозывают в народе колдунами. Он знал, что зять его, что взял в жёны сестру Анну, воевода Боброк, любил сызмала стоять у горна. Сам себе отковал меч. Бояре шепчутся, что-де Боброк потому и молчалив, и глазами пучен, и силой необычен, что привык трудить мышцы свои в единоборстве с силой нечистой. В пасхальные дни, напившись мёду бражного, кричал на церковной площади Кочевин-Олешинский, что Боброку в его дворовой кузне сам сатана мехи раздувает, а черти молотом бьют по очереди... На что уж смирен Боброк, а не сдержал себя — придавил боярина Юрью спиной к колокольне Ивана Лествичника, и повинился пустослов принародно...
У церкви Николы Мокрого, что прилепилась к берегу на Подоле, густели тени людские, то были нищие, спавшие на паперти, благо ночь мягка, как рытый бархат. Толпа была большая, и она шевелилась, пересыпая горохом голов: видимо, всем хотелось пролезть к ступеням паперти. А там, спиной к запертой церковной двери, стоял человек и размахивал руками. Что-то тревожное, вечевое слышалось в его голосе, да и толпа не молчала — там слышались голоса. Дмитрий помнил заветы Мономаха, не чурался нищих и всех иных мизинных людей, но в это утро ему не хотелось подходить к ним в мятле конюха. Он слышал: ходят по Руси угрюмые люди, раскольники веры христовой, твердят на всех перекрёстках об истинном пути в вере, известном лишь им, этим стригольникам. Уже войдя в Великую улицу, он услышал с правого плеча выкрики охрипшего человека и голоса из толпы:
— Иде моль пребывает, тамо бояр ищите! Иде лжа процветением радужна, тамо отцов церкви изыскивай!
— Истинно!
— Твои словеса — и есть лжа наго́льна!
— Кто землю сеет, тот гладом сморён есть, кто зорит землю, тот пищу вкушает бесскудну!
— Истинно!
— Сие вершится именем Христовым, а его учение — равнозаконие! Так ли, православные?
— Изыди, сотона!
— Ты, Карп, со диаконом Никитою — богоотступники!
— Пакостники и вере развратники!
— Изыди в свой Ростов! Изыди добром, понеже главы не сносишь.
— Дайтя волю человеку, в сумлений пребывающу!
— Дайтя, дайтя кулаком по окаянной шее!..
Эти выкрики ранним утром, на которые выходили из ближних изб заспанные люди, казались Дмитрию идущими не от мира сего. Рассказы, упоминания о стригольниках или проклятия им он воспринимал как проклятия нечистой силе, которой он никогда не видел. И вот увидал толпу, и то, как он увидал её сзади, со спины, внушало ему, что увидел настоящих земных людей, смятенных в вере. Он как бы подсмотрел их и потому поверил в их существование. А эти выкрики? Не так уж мало в них смысла... О, Русь... А он-то, великий князь, думал, что в высокие оконца терема видна ему вся земля, известны все её невзгоды! Думал, что на княжих судах, разбирая судные дела, вершит правее дело христианина и купно постигает суть жизни, а вот же — вышел в Москву и понял нежданно, что не с чем ему подойти к тем людям, нет у него княжеского слова, отцовского, коим сумел бы успокоить их смятенные души.
Он торопливо свернул в Большой посад и дошёл до Ильинской улицы. По ней, как по прямой дороге, уставленной с обеих сторон заборами из частокола, толстого тёса или просто законных семи жердей, он вышел на Глинищи и вскоре почти достиг того места, где недавно догнал его полк посла Сарыхожи. Тут он понял, что тянуло его к тому широкому пню, где завелась у московских отроков игра в ханский ярлык с собаками-князьями...
Вот он, пень. При Иване Калите тут шумел дремучий дуб, ровесник Мономаха, а теперь... да и теперь могучие корневища держали на себе остаток былого могущества — широкий пень с косым срезом. Тут же раскиданные прясла — загон для тех собак. Так просто: разбросали жерди — и псы на воле, а как же быть князьям русским? Он стоял и смотрел на этот загон — крохотный пятачок земли, ребячья забава, в которой ему вот уж другую неделю мнится молва людская, ранее тоже неведомая ему. Да, отроки малолетние берут у больших...
Послышался собачий лай — это Дмитрий наступил на еловую жердь, и она треснула. Он огляделся и увидел ряд низких изб под дерновыми крышами и ту самую избу, из которой тогда выбежала женщина и унесла на руках ребёнка. За избами хорошо были видны кузницы, разбросанные по берегу быстрой реки Рачки, Ещё кузницы, как в Заяузской слободе...
В дыру забора просунулся мужик. И этого узнал Дмитрий: отец того отрока. В тот раз он стоял в страшной неподвижности, а сейчас уверенно шёл на Дмитрия, как бык, наклонив всклокоченную голову и смяв бороду о грудь. Однако, по мере того как он приближался, шаг его становился всё медленнее, неувереннее: под простым мятлем мужик рассмотрел дорогую рубаху, да и осанка, чистое лицо, ухоженные волосы наводили на мужика опаску, и лишь любопытство двигало его вперёд. Наконец он вовсе стал, намереваясь повернуть назад. Но пока ещё оба смотрели друг на друга.
— Поди ближе! — потребовал Дмитрий властно, чувствуя, как после этих слов к нему возвращается уверенность, поразвеянная в одиночестве на этих улицах.
Теперь было ясно видно, что мужик жалел о своём выходе. Он безнадёжно глянул назад, прихмурился на собаку, сбившую его с толку, и пошёл на зов. Сделав ещё шагов пять, он вдруг приостановился и пал на колени:
— Батюшко князь!..
— Подымись! — Дмитрий сам приблизился к нему. — Чей?
— Из мизинных людишек... Кузнецкой сотни человек... был.
— А ныне?
— Братца твово, Володимера Ондреича, холоп.
— Обельной?
— Бог милостив: не вверг в вечные, на три года запродан.
— Как наречён?
— Лагута, по прозвищу Бронник. И дети мои, княже, все Бронники...
Мужик стоял, опустив руки к земле, как в прошлый раз, будто невидимая, но страшная сила тянула их вниз и сама незримо входила в эти руки-корневища, похожие на корни дубового пня.
— Веди в кузню! — повелел Дмитрий.
Мужик на миг замер, опасливо глянул из-под лохматых бровей и пошёл, тяжело переваливаясь с боку на бок, как осенний гусак.
В кузнице было темно, но и в темноте было видно, что вся она завалена железом, углём, заготовками и поделками. Груда золы у входа заглушила шаг Лагуты, на мгновение пропавшего в полумраке, но вот он обернулся, шаркнул мимо князя и растворил обе створки двери. Зоревой свет влился в кузницу, и ясней проступили все предметы, наполнявшие её, — косы, тонеры деловые и боевые, серпы, ухваты, вилы, молотки. В широком деревянном лотке светло роилась груда новых наконечников для стрел, среди которых были двух обличий — круглые и сплющенные на татарский манер, похожие на острый конец кинжала. Такой наконечник рубит порой кольчужное кольцо, устойчивее держит стрелу в полёте, подобно второму оперению. Дмитрий взял плоский наконечник, потрогал остриё, нахмурился чему-то. С тем же хмурым челом он взял наконечник копья и тоже потрогал пальцем рожон.
— Не точены покуда... — промолвил Лагута несмело.
— А вот у татарвы по вся дни и стрелы и копья изготовлены ко браням!
— Как им не уготовить: татарва, вестимо...