Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 17

Ежедневное хождение к озеру Штарнберга вошло в привычку у Тоши, я ее поддерживала с настойчивым упорством, нарушалась она лишь по крайней необходимости. Тоша любил эту одинокую прогулку, хотя иногда ему сопутствовали мальчики соседней деревеньки.

Однажды, живо припоминается, как он, вооружившись гигантским зонтиком, отправился в дорогу. Через некоторое время – слышим – надвигается гроза. Наша дачка всполошилась. Все мчатся навстречу купающемуся. Молния затейливыми зигзагами прорезывает густые клочья темного облака, ударяется о скалу отдаленной горы, быстро отпрядывает от нее, ярко освещая противоположную вершинку, зажигается светлой полоской в сосновом лесу. В воздухе непрерывный грохот, гул, свист. Стало жутко… дождь льет как из ведра. Испуганно озираемся кругом, – вдали показывается маленькая фигурка под гигантским зонтом.

– Вы… чего? – изумился Тоша.

– Испугались, боялись за тебя…

– Да что может со мной случиться?

– Молния может убить…

– Глупости какие! – самоуверенно отрезал он и весело поплелся за нами домой под своим гигантским зонтом.

Оживленно, весело, беззаботно жилось нам тогда. У меня с Тошей установились вполне товарищеские отношения. Изредка нарушались они, когда проявлялась во мне «педагогика». Она была слишком прямолинейна, своеобразна, иногда жестока, но всегда целесообразна. К счастью, я к ней прибегала редко, только в исключительных случаях. Один из таких случаев был следующий.

Тоша был правдивый мальчик, отчасти оттого, что я никогда не позволяла себе давать ему уклончивые ответы, на все вопросы отвечала без всякой лжи, не утаивая истины, без ужимок взрослого «всезнайки». Взамен я требовала безусловной правдивости.

«Если ты мне солжешь, то я с тобой жить не стану» – угроза, к которой Тоша отнесся очень серьезно: слово не потеряло еще цены для его детской души.

И вдруг… он обманул меня, и преднамеренно обманул. Случилось это так.

В одно прекрасное утро Тоша вернулся из Штарнберга ранее обыкновенного; с лихорадочно возбужденным лицом стал на солнце развешивать свою купальную простыню с особенным усердием. Простыня была так мокра, что возбудила во мне некоторое подозрение. Подхожу к веревке – вижу, что с нее прямо течет. Обращаюсь к Тоше; сконфуженный, потупя взор, он стоит как вкопанный.

– Отчего у тебя волосы сухие? – спрашиваю.

Молчание.

– Ты был в Штарнберге?

– Был…

– Да ты правду говори, ты ходил в Штарнберг?

– Ходил, да не дошел, – шепотом произнес он.

– А отчего простыня мокрая? – продолжала я допытываться.

– Я ее в колодце намочил, – уже совсем растерялся он.

– Кто тебя этому научил?

– Никто, – лепетал он сквозь слезы.

– Нет, научил кто-нибудь; говори, кто?

– Мальчики, – расплакался он.

Наступила тяжелая минута.

– Ты со мной жить не будешь? – робко спросил он.

– Нет, не буду! – твердо ответила я.

Его самолюбие не допускало просьбы о прощении. Он перестал плакать, покорно ожидая кары.





– После обеда собери свои вещи, я увезу тебя в город, к Иегер.

Ты помнишь ее?

– Помню. А что я там буду делать?

– Ее муж слесарь; будешь смотреть, как он работает, может быть, научишься чему-нибудь дельному. Так болтаться с мальчиками не позволю; ты мне теперь просто противен… – голос дрогнул от волнения, от боли.

После обеда мы уехали в Мюнхен.

Жена слесаря Иегера была молодая, симпатичная социал-демократка из рабочего сословия. Я с ней познакомилась на одном митинге, где она только изредка вставляла свое мнение, – она произвела на меня благоприятное впечатление и мне понравилась. В ее скромной, беспритязательной наружности, сквозь которую сквозила твердая решительность, было что-то новое для меня, в ней отразилась нарождающаяся молодая сила, борющаяся за мировую идею просто, без фраз, с глубокой верой. Ее горячее отношение к социальному положению женщины меня глубоко тронуло (особенно сорок лет тому назад в Баварии это было редкостью). Между моими знакомыми интеллигентными немками она была самая передовая. Ей невесело жилось; муж не сочувствовал ее прогрессивным убеждениям и всячески отравлял ей существование. Вот к этой г-же Иегер я привезла Тошу отбывать свое наказание. Он держался твердо, не размокал.

– Aber das herzige Biiblein![25] – воскликнула г-жа Иегер, в восхищении глядя на него: серьезный, с пылающим румянцем на щеках, с глазами, полными выражения какой-то твердой решимости, он был действительно восхитителен.

Я г-же Иегер не сказала о причине его удаления из Мюльталя. Через неделю обещала приехать за ним. Она притащила металлические стружки, крошечные гвоздики, я просила ему купить детский молоточек. Тоша повеселел. Мы простились просто, даже не без сердечности, как будто кара была роковой необходимостью, которой следовало подчиниться беспрекословно.

Через неделю я его привезла обратно в Мюльталь.

– Я тебе теперь не противен?

– Нет, нет, все прошло!

Снова возобновились товарищеские отношения, а «педагогика» отошла надолго в область воспоминаний. Все-таки осталась какая-то мнительность, осторожность. Особенно пугала кажущаяся лживость его натуры. Я резко отделяла эту очень часто проявляющуюся неправду у детей с пылким воображением от умышленной лжи. Раз Тоша даже испугался, когда ему явственно представилось одно явление, которого даже никогда не бывало. Только что приехал капельмейстер Леви в Мюнхен (Тоша никоим образом не мог его видеть раньше). Раз, вернувшись с репетиции, начинаю рассказывать домашним, как Леви был весел и оживлен, представила шутя его жесты и прошлась по комнате его скорой походкой, кланяясь направо и налево, приговаривая:

– Grüss Gott, meine Негrеn![26]

– Да, – воспламенился Тоша, – и шляпа у него на затылке, машет перчатками…

– Что?! – изумилась я. – Да ведь ты его никогда не видал…

– Ан видал, ан видал, – горячился он.

– Тоша! да ведь он только вчера приехал, когда же ты мог его видеть?

Тоша, оторопев, замолчал, щеки залились густым румянцем.

– Да где же я его видел? где его видел? – шептал он тревожно и старался припомнить. Присутствующие, наконец, уверили его, что он Леви видел во сне. Но Тоша не унимался.

Долго спустя после этого недоразумения он мне сообщил, что явственно представлял себе Леви по моим рассказам, но когда он познакомился с ним самим, то убедился, что никогда его не видал.

Тихая, однообразная жизнь Мюльталя несколько всколыхнулась: кучка «цитристов» поселилась в нашей гостинице, и собирали они по вечерам непритязательную публику дешевенького ресторанчика. Тоша, конечно, был в числе самых рьяных поклонников этих рослых, загорелых, пропитанных кнастером (род махорки) горных «человеков». Играли они на цитрах очень хорошо. В некотором отдалении, у нас под окном, их инструменты звучали даже поэтично, особенно в нашей обстановке: в горах, среди леса, в тиши ночной. Тоше непременно надо было проникнуть в самую глубь пивного погребка. Я заглянула туда невзначай: он сидел за общим столом, оперев голову на оба кулачонка, и буквально пожирал глазами этих музыкантов-великанов. Я его даже не окликнула – боялась нарушить всю прелесть его увлечения. Оно было так велико, что Тоша стал в погребке засиживаться до поздней ночи, невзирая ни на какие увещания. Пришлось снова прибегнуть к моей «педагогике». Я пригрозила ему, что своевременно лягу спать и замкну двери после ужина, я надеялась, что его это образумит.

Не тут-то было!

Позже обыкновенного слышу робкое постукивание в дверь – я не шелохнулась; в эту ночь ни он, ни я не сомкнули глаз: он на крылечке просидел до рассвета, а я из окна следила, что дальше будет. Когда он заснул на ступеньках, я его унесла в комнаты. С тех пор Тоша корректно возвращался к ужину, да и горные «человеки» скоро отправились восвояси. После них осталось одно воспоминание о нежных звуках цитры и дикие горные возгласы (Jodeln), воспроизводимые Тошей с артистической тонкостью.

25

Какой очаровательный мальчуган! (нем.)

26

Здравствуйте, господа! (нем.)