Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 34 из 36

Так, старшее поколение запрещало нам даже предполагать, что война возможна. Сартр обладал чересчур богатым воображением и излишней склонностью к пессимизму, чтобы полностью соблюдать этот запрет; его посещали видения, некоторые из которых оставили свой след в «Тошноте»: мятежные города, спущенные металлические шторы, кровь на перекрестках и на майонезе, покрывавшем мясную пищу. Что касается меня, то я с увлечением воплощала в жизнь свою мечту шизофренички. Мир существовал как сцепление бесчисленных извилин, распутывание которых всегда было приключением, а совсем не как место приложения сил, способных мне противостоять. Этим я объясняю и затейливый способ, который применяла, когда пользовалась информацией. Экономические и социальные проблемы меня интересовали, но только в теоретическом аспекте; события привлекали меня, только если они случились год или несколько месяцев назад, если они «окаменели». Я читала Маркса, Розу Люксембург, «Русскую революцию» Троцкого[37], работу Фарбмана о пятилетнем плане – «Пятилетка», очерки об экономике НЭПа, о жизни американского рабочего, об английском кризисе. Однако политические статьи наводили на меня смертельную скуку, я в них тонула; чтобы прояснить события, которые казались мне пустым нагромождением, следовало бы предвосхитить будущее, а мне этого не хотелось. Далекое будущее – я в него верила: оно было определено диалектикой, которая в конечном счете оправдывает мой бунт, мои ожидания. С чем я не хотела мириться, так это с тем, что день за днем, с учетом всех мелочей и колебаний, вершилась история, и на горизонте без моего ведома обозначалось негаданное будущее. И тогда мне будет угрожать опасность. Забота, с какой я относилась к своему счастью, заставляла меня останавливать время, то есть оказываться на несколько недель, на несколько месяцев позже, в ином времени, но тоже застывшем, неподвижном, без признаков угрозы.

Сартр упрекал меня порой за мою беспечность, а меня раздражало, если он надолго погружался в газету. В свое оправдание я вспоминала теорию «одинокого человека». Сартр возражал, что «одинокому человеку» не чужд ход событий; он думает, не прибегая к помощи другого: это вовсе не означает, что он выбирает неведение. Его контратака поколебала меня, и все-таки я упорствовала. Мне хотелось с пренебрежением относиться к ничтожным второстепенным обстоятельствам повседневной жизни, как делали это, думала я, Рембо, Лотреамон, Ван Гог. Поведение, которого я от себя добивалась, совсем мне не подходило: во мне не было ничего ни от лирика, ни от фантазера, ни от нелюдима. На самом деле речь шла о бегстве: я надевала шоры, чтобы обеспечить себе безопасность. Однако я долгое время упорствовала в этом «отказе от человечности», на котором основывалась моя эстетика. Мне нравились пейзажи, на которых, казалось, отсутствовали люди, и обманчивая видимость, скрывавшая от меня их присутствие: живописность, местный колорит. Любимым моим местом в Руане была улица О-де-Робек: уродливые, шаткие, утопавшие в грязных водах дома казались вроде бы предназначенными чужеродному виду. Меня привлекали люди, которые так или иначе бросали вызов человеческому сообществу: сумасшедшие, шлюхи, бродяги.

Позиция Сартра по отношению к себе подобным тоже была не совсем ясной. Он насмехался над всевозможными проявлениями гуманизма; невозможно, полагал он, любить – так же как и ненавидеть – это существо под названием «Человек». А между тем на больших бульварах Парижа и на ярмарках, на аренах Мадрида и Валенсии, всюду обоим нам нравилось быть в гуще толпы: почему? Почему в Лондоне нам нравились грязные фасады Стренда, доки, склады, суда, заводские трубы? Ведь речь шла не о произведениях искусства или причудливых и поэтических предметах; эти улицы, эти лишенные красоты дома не выходили за рамки условий человеческого существования: они претворяли их в жизнь. И если мы так ценили это воплощение, значит, мы не были безразличны к людям. Мы задавались вопросом, не находя ответа. Действительно, подобно Антуану Рокантену в «Тошноте», Сартр питал отвращение к определенным социальным группам, однако он никогда не ополчался против человеческого рода в целом: его суровость была обращена лишь на тех, кто считает своей обязанностью восхвалять этот род и восторгаться им. Несколько лет назад одна дама, державшая с дюжину кошек, с упреком спросила Жана Жене: «Почему вы не любите животных?» – «Я не люблю людей, которые любят животных», – отвечал он. Это в точности отражает отношение Сартра к человечеству.

Однажды Низан любезно поинтересовался моими занятиями, и я ответила, что начала писать роман. «Роман-вымысел?» – спросил он слегка насмешливым тоном, сильно покоробившим меня. У новой книги, над которой я работала уже два года, действительно были большие притязания: я собиралась свести счеты с обществом. Один немецкий беженец, с которым познакомила меня Колетт Одри, приходивший учить меня своему языку два-три раза в неделю, с тревогой смотрел на листки, скапливавшиеся на моем столе. «Обычно, – говорил он мне, – начинают с коротких рассказов, а когда приобретут опыт, принимаются за роман». Я улыбалась, и речи не могло идти о том, чтобы рассказывать коротенькие истории; я хотела, чтобы книга стала итогом моих размышлений.

Честолюбивые устремления моего замысла объяснялись его произвольностью. В Марселе я избавилась от своих страхов и угрызений: я потеряла интерес к себе. На других я смотрела со стороны и не ощущала, что они имеют ко мне отношение; я не испытывала также потребности говорить о них. В целом окружающее было слишком тяжелым или слишком незначительным, чтобы я попыталась облечь его во фразы. Слова разбивались о полноту моего счастья, а мелкие эпизоды моей повседневной жизни не заслуживали ничего, кроме забвения. Как в ранней юности, я предполагала включить в свою книгу весь мир целиком, за неимением ничего конкретного, что мне нужно было высказать.

Между тем моя ненависть к буржуазному порядку была искренней. Именно она отвратила меня от чудесного и сказочного. За образец я взяла Стендаля, которым так увлекалась в прошлом году. Я решила позаимствовать у него романическую смелость, чтобы рассказать историю, которая в общих чертах была моей: индивидуалистический мятеж против этого гниющего общества. Я нарисую послевоенную картину, разоблачу преступления благонамеренных людей и противопоставлю героев, в которых воплотится моя мораль: брата и сестру, объединенных тесным содружеством. Эта пара не отражала моего личного опыта, здесь не было никакого фантазма; я использовала ее, чтобы поведать о поре ученичества с разных точек зрения: мужской и женской.





Таким образом я погрузилась в длинную историю, главные персонажи которой были современными соперниками Жюльена Сореля и Ламьеля. Я называла их Пьер и Мадлен Лабрусс. Они проводили печальное детство в квартире, скопированной с жилища моих бабушки и дедушки с материнской стороны; их отрочество протекало в окрестностях Юзерша. Дружба, зависть, ненависть, презрение – такие отношения связывали их с детьми двух больших окрестных семей, Бомон и Эстиньяк, взаимно нарушавших супружескую верность. Маргерит де Бомон я наделила чопорными прелестями, поразившими меня в Маргерит де Терикур. Первую главу я писала, вспоминая свои детские годы; Сартр одобрил ее, и Панье, с которым я охотно советовалась, впервые похвалил меня: в моем повествовании он обнаружил шарм некоторых английских романов.

Но тон в моем романе сразу же менялся: я прибегала к цинизму и сатире. Я думала о деле Бугра, оно меня вдохновляло. Обреченный своим отцом на посредственность, Пьер, чтобы получить деньги, иметь возможность жить и учиться, соблазнил Маргерит де Бомон и женился на ней; он рассчитывал хладнокровно эксплуатировать богатое семейство, в которое вошел и которое я описывала со всей беспощадностью, на какую была способна; однако я думала – и думаю до сих пор, – что, когда намереваются посмеяться над мерзавцами, на самом деле компрометируют вместе с ними и себя; поняв это, он резко порвал со всем, жил чем придется и предавался волнующей платонической любви к женщине, похожей и на мадам Лемэр, и на мадам Реналь. Череда недоразумений привела его на гильотину, подруга его отравилась. Сестра Пьера была против его женитьбы; с изяществом и непреклонностью она вела полную приключений жизнь. В этом первом наброске я продвинулась недалеко, мне не понравилась его мелодраматическая сторона. К тому же я была оптимисткой и остановилась на более счастливой развязке.

37

«История русской революции». (Прим. ред.)