Страница 17 из 36
Это медленное возвращение своих позиций началось весной 1931 года, когда мне понадобилось принять решение относительно своего ближайшего будущего.
Как-то февральским воскресным днем Сартр получил письмо, в котором его уведомляли, что в Японию отправляют другого преподавателя-ассистента. Он был крайне разочарован. С другой стороны, университет просил его заменить в последнем триместре в Гавре преподавателя философии: у того была нервная депрессия, и Сартр сохранит свой пост в следующем году. Это была удача, поскольку если уж он оставался во Франции, то хотел бы, по крайней мере, преподавать недалеко от Парижа. Сартр согласился. Таким образом, долгая разлука, которой я так опасалась, мне больше не грозила! Огромный камень упал у меня с души. Вот только вместе с тем алиби, которое сулило мне будущее, рушилось: ничто не защищало меня больше от моих угрызений. Я отыскала страницу в блокноте, нацарапанную в кафе «Дюпон» на бульваре Рошешуар однажды вечером, когда я наверняка немного выпила: «Ну вот. Я снова ни о чем не буду думать. Целая куча радостных мелких убийств (“Крик-крак” – потрескивали, умирая, стебельки льна, сгоревшие в сказке Андерсена, а маленькие дети хлопали в ладоши и кричали: “Конец, конец!”). Быть может, не стоило и жить в конечном счете. Жить ради удобного и приятного!.. Мне хотелось бы вновь научиться одиночеству: как давно я не была одна!»
Такое отчаяние, как я уже говорила, охватывало меня лишь временами, на самом деле страх одиночества пересиливал стремление к нему. Настал момент, когда я должна была попросить для себя пост: меня направили в Марсель, я была ошеломлена. Я предполагала и более мучительные ссылки, но никогда до конца в них не верила, и вдруг это случилось: 2 октября я окажусь в восьмистах километрах от Парижа. Сартр, увидев мою панику, предложил пересмотреть наши планы: если мы сочетаемся браком, мы получим двойной пост и, в общем-то, эта формальность не нанесет серьезного ущерба нашему образу жизни. Такая перспектива застала меня врасплох. До сих пор мы даже не рассматривали возможности следовать общепринятым правилам, поэтому идея сочетаться браком не приходила нам в голову. Она принципиально нас оскорбляла. По многим пунктам мы колебались, но наш анархизм был столь же ярко выражен и столь же агрессивен, как анархизм анархистов былых времен; как и им, он предписывал нам отвергать вмешательство общества в наши личные дела. Мы были против общественных установлений, потому что они способствуют отчуждению свободы, и против буржуазии, от которой они исходили: нам казалось естественным согласовывать свое поведение исключительно с нашими убеждениями. Безбрачие было для нас само собой разумеющимся. Только весьма значимые причины могли бы вынудить нас принять условности, которые мы отвергали.
Но тут как раз и появилась одна такая, поскольку мысль об отъезде в Марсель приводила меня в трепет; при таких условиях, говорил Сартр, глупо было приносить жертву ради принципов. Должна сказать, что у меня ни разу не возникало искушения дать ход его предложению. Брак вдвое приумножал семейные обязательства и все социальные тяготы. Меняя наши отношения с другими, брак неизбежно ухудшил бы те, что существовали между нами. Забота сохранить мою собственную независимость не слишком отягощала меня; мне показалось бы неестественным искать в разлуке свободу, которую, говоря по правде, я могла обрести лишь в своем сознании и в душе. Но я видела, как тяжело Сартру проститься с путешествиями, со своей свободой, своей молодостью, чтобы стать преподавателем в провинции и в конечном счете стать взрослым; встать в ряд с женатыми мужчинами стало бы для него еще одним отречением. Я знала, что он не способен таить на меня за это обиду, как знала и то, как сама я склонна к угрызениям и как ненавидела их. Элементарная осторожность не давала мне выбрать будущее, которое могло быть ими отравлено. Мне даже ничего не пришлось обдумывать, я не колебалась, не просчитывала, решение было принято само собой.
Единственная причина могла бы перевесить, чтобы убедить нас взять на себя узы, которые именуют законными: желание иметь детей; у нас такового не было. Мне часто ставили это в вину и задавали столько вопросов, что я хочу объясниться. У меня не было и нет никакого предубеждения против материнства; младенцы никогда меня не интересовали, но, немного повзрослев, я нередко восхищалась ими; я даже предполагала обзавестись своими, когда собиралась замуж за своего кузена Жака. Если теперь я отказалась от таких планов, то прежде всего потому, что мое счастье было чересчур насыщенным, чтобы меня могла прельстить какая-то новизна. Ребенок не мог упрочить связи, соединявшие меня и Сартра; у меня не было желания, чтобы существование Сартра отражалось и продолжалось в существовании кого-то другого: он был самодостаточен, и мне его было достаточно. Да и себя мне было достаточно: я вовсе не мечтала вновь обрести себя в происшедшей от меня плоти. Впрочем, я чувствовала себя столь мало похожей на своих родителей, что сыновья и дочери, которых я могла бы иметь, заведомо казались мне чужаками; мне до такой степени отвратительна была собственная семья, что и со стороны своих детей я рассчитывала встретить безразличие или враждебность. Поэтому никакой эмоциональный образ не побуждал меня к материнству. С другой стороны, оно казалось мне несовместимым с путем, на который я вступала: я знала – чтобы стать писателем, мне потребуется много времени и большая свобода. Я была не против обыгрывать трудности, но речь шла не об игре: стоял вопрос о значении и самом смысле моей жизни. Пойти на риск, подвергнув детей опасности? Для этого необходимо было, чтобы ребенок представлял в моих глазах такую же наиважнейшую суть, как некое произведение: это был не мой случай. Я рассказывала, до какой степени лет в пятнадцать Заза возмущала меня, утверждая, что иметь детей и писать книги – это равнозначно: я по-прежнему не находила ничего общего между этими двумя предназначениями. С помощью литературы, думала я, оправдывают мир, создавая его заново, в чистоте воображаемого, и вместе с тем спасают свое собственное существование; рожать – это значит понапрасну увеличивать число людей на земле, без всякого оправдания. Никто не удивляется тому, что кармелитка, сделав выбор в пользу молитвы за всех людей, отказывается производить на свет отдельных индивидов. Мое призвание точно так же не терпело никаких помех и удерживало меня от выбора любого чуждого ему пути. Да, мое начинание предписывало мне такой образ действий, которому не противоречил бы ни один из моих порывов и который у меня никогда не возникало соблазна пересмотреть. У меня не было ощущения, что я отказываюсь от материнства, оно не было моим уделом; оставаясь без ребенка, я выполняла свое естественное предназначение.
Тем временем мы пересмотрели свое соглашение, мы отказались от мысли о временном «договоре» между нами. Наше взаимное согласие стало более тесным и более требовательным, чем вначале; оно могло приспособиться к коротким расставаниям, но не к длительным одиноким странствиям. Мы не клялись друг другу в вечной верности, но отодвигали в будущее тридцатилетие наши возможные увлечения.
Я успокоилась. Марсель большой и очень красивый город, уверяли меня. Учебный год длится всего девять месяцев, поезда ходят быстро: два дня выходных, удачно подоспевший грипп, и я приеду в Париж. Так что я, не задумываясь, вовсю пользовалась этим последним триместром. Гавр не разочаровал Сартра, и я несколько раз сопровождала его туда. Я увидела много всего нового: порт с судами, доки, разводные мосты, крутые берега, бурное море. Впрочем, большую часть времени Сартр проводил в Париже. Несмотря на свои антиколониальные убеждения, мы побывали на Колониальной выставке; для Сартра это была великолепная возможность применить свою «оппозиционную эстетику»: какое уродство! И как смехотворно выглядит этот храм Ангкор из папье-маше! Но нам понравились шум и пыль, сопровождавшие толпы.
Сартр закончил «Легенду об истине», которую Низан взялся порекомендовать европейским издательствам. Отрывок был опубликован в журнале «Бифюр», которым руководил Рибмон-Дессень; занимался этим Низан, в каждом номере он коротко представлял коллег и посвятил строчку своему дружку: «Молодой философ. Готовит том деструктивной философии». Банди, находившийся тогда в Париже, с большим волнением говорил мне об этом тексте. В том же номере появился перевод «Was ist Metaphysik» Хайдеггера[16]: нас это не заинтересовало, поскольку мы ничего не поняли. Низан, в свою очередь, только что опубликовал первое свое произведение «Аден. Аравия». Особенно нам нравилось вызывающее начало: «Мне было двадцать лет. Я никому не позволю сказать, что это самое прекрасное время жизни». В целом книга пришлась нам по вкусу, но показалась скорее блестящей, чем глубокой, так как мы не обнаружили в ней искренности. С бесконечным упрямством молодости Сартр, вместо того чтобы в свете этого памфлета пересмотреть свое представление о Низане, предпочел думать, что его дружок поступился чем-то ради литературы. Он любил свою студенческую жизнь и не принял всерьез яростные нападки Низана на Эколь Нормаль; он не подумал, что смятение Низана должно было иметь глубокие корни, раз он ввязался в аденскую авантюру. В книге «Аден. Аравия» Низан восстал против заповеди Алена, отметившей наше поколение с его стремлением говорить нет; он хотел говорить да чему-то и поэтому, вернувшись из Аравии, вступил в коммунистическую партию. Принимая во внимание его дружеское отношение к Низану, Сартру было легче сгладить это расхождение, чем придать ему должное значение. Вот почему мы наслаждались мастерством Низана, не придавая особого значения тому, что он говорил.
16
«Что такое метафизика» Мартина Хайдеггера.