Страница 1 из 3
И. А. Любич-Кошуров
Рыцарь большого меча
Глава I
Они жили в маленькой комнатке в одно окно, с входною дверью как раз против окна. Дверь эта вела в коридор, очень темный и довольно грязный, с некрашеным полом. Уже в четыре часа в коридоре зажигали висячую лампу с болыним жестяным зонтом. Лампа давала мало света и, как войдешь в коридор, только и бросалась в глаза эта лампа. тускло мигавшая под потолком, да в освещенном ею пространстве белёные стены коридора и беленый потолок с громадною изогнутою тенью от проволочной дужки, на которой висела лампа на стенах и теневым расплывчатым кольцом от зонта, – на потолке.
Неясно вдоль стен коридора обозначались в полумраке двери.
Чем дальше в глубину коридора, тем неопределеннее становились очертания дверей и тем уже казались простенки между ними, а в глубине коридора и двери, и стены, и потолок стушевывались в один общий тёмный тон.
Только когда зажигали газовый фонарь на улице, в широком квадратном окошке в глубине коридора от фонаря трепетал на стеклах слабый, точно родившийся в самом воздухе, из самого мрака, неясный свет.
Весь дом был рассчитан исключительно на мелких жильцов и был весь разгорожен на маленькие комнатки, расположенные одинаково во всех трех этажах – дверь против двери, двумя параллельными рядами по сторонам коридора.
Они занимали комнату в нижнем этаже.
Они давно уж жили тут, потому что, правда, трудно было найти где-нибудь более дешевую комнату.
Комнаты в нижнем этаже отдавались по шесть рублей в месяц.
Это было как раз им по силам.
В комнате постоянно было тепло, а в других домах в той части города, где им приходилось жить, они часто во время работы зажигали «лампу-молнию» и ставили ее на стол поближе к себе, чтобы не зябли руки.
А тут незачем было зажигать лампу-молнию. На первое время, как они перебрались сюда, они были рады хоть этому теплу. И в первый же вечер, когда все трое они сидели за столом, каждый за своим делом, старшая сестра сказала младшей:
– Вот рай-то!
На её широком желтоватом лбу с толстыми морщинами собрались капельки пота. Она смотрела на сестру немножко исподлобья маленькими серыми, блестящими глазками, откусывая нитку на шитье, и когда откусила нитку, положила шитье на стол и положила рядом ладони по сторонам шитья, прислонившись спиной к щитку стула.
– Прямо баня, – проговорила она тихо, продолжая смотреть на сестру искрящимися, окруженными теперь мелкими морщинками, глазками и улыбаясь в то время, как говорила.
Потом она перевела глаза на Володьку, тщедушного, с острыми плечиками, с бледным, худеньким личиком, сидевшего рядом на сундуке, положила на лоб ему руку и слегка запрокинула ему голову.
На лице Володьки появилось было немного недовольное выражение, потому что он тоже, вероятно, как и все люди, не любил, чтобы ему мешали за работой: он именно в это время вырезал ножницами из бумаги что-то, что он один знал и что, может быть, никому не было нужно, а для него было необыкновенно важно…
Он чуть-чуть повел головою из стороны в сторону, стараясь высвободить голову из-под руки тётки.
– Тепло тебе, Володька?
Володька наклонил голову вниз, так как рука тётки более свободно скользнула у него по голове к затылку, и потом опять взглянул на тётку снизу вверх большими, ясными глазами с длинными загибавшимися кверху ресницами.
Он ничего не ответил, только улыбнулся, и сейчас же эта улыбка передалась глазам, точно отразилась в глазах, в этих больших, ясных глазах на худеньком личике. Точно всё лицо улыбнулось.
А младшая сестра, Володькина мать, тоже оставила работу, смотрела на него и тоже улыбалась.
– Пусть его, – сказала она сестре через секунду, опять принимаясь за иголку и еще раз взглянув на Володьку, как он, взяв ножницы и сосредоточенно сдвинув тонкие белые брови, принялся резать бумагу.
В комнате было тихо. Только часы тикали.
Штукатуренные стены и потолок ярко белели в свету комнаты, белели на стене крытые белою краской дешевые деревянные часы, сверкая отчищенным ради переезда маятником, белели на подушках на кровати коленкоровые наволочки, полотенце у изголовья кровати на гвоздике, старая заплатанная простыня, которою было завешено развешанное на проволочной вешалке платье.
Сестры шили молча, не переговариваясь. Володька сидел на своем месте, на краю стола, и вырезал из бумаги то, что ему было нужно, внимательно и сосредоточенно следя за ножницами.
Больше у Володьки не было никакого занятия, никаких игрушек.
И товарищей у него тоже не было, потому что сестры не отпускали его от себя никогда ни на двор, ни на улицу, потому что Володька у них тоже был один, и у них, как и у Володьки, не было никого близких.
И Володька никогда не просился ни на двор, ни на улицу. Целый день он сидел с сестрами и резал бумагу, поворачивая ее то так, то этак, и когда вырезал какую-нибудь фигурку, клал ее перед собою на стол или брал в руки и рассматривал очень серьезно и очень внимательно.
И иногда, когда он рассматривал так свою работу, все лицо его вдруг, все черты вздрагивали как-то странно, глаза широко открывались и на губах появлялась улыбка и долго не сходила с уст, точно губы замирали на этой улыбке…
И в глазах тоже застывало одно выражение.
Иногда он даже смеялся громко про себя, как смеются или плачут во сне, – особенным горловым смехом, точно в забытьи.
– Чего ты, Володька? – спрашивали у него мать или тётка.
Но Володька только вскидывал на них глазами, продолжая улыбаться все так же, только улыбка его становилась несколько мягче и в ней появлялось особое выражение, как всегда, когда глаза его встречались с глазами матери.
Ведь я же сказал, что он один у них был, у матери и тётки, этот Володька, и когда они говорили с ним или смотрели на него, в их глазах и в тоне голоса было что-то, что заставляло замирать Володькино сердце, ощущение тихой, но великой радости, впивавшейся глубоко в душу.
Но Володька только улыбался в ответ и ничего не отвечал.
Володьке шел уже восьмой год, а он говорил так же неумело, как пятилетний ребенок.
Ему даже было как будто трудно говорить, трудно справиться со словами или подыскать слова для точного определения своих чувств и мыслей.
И часто он предпочитал вовсе не говорить.
И это казалось странным многим, кто приходил к сестрам с заказом, – почему Володька говорит так плохо?
И многие из заказчиков и из заказчиц, приглядываясь к Володьке во время примерки платья, когда кончена была примерка, спрашивали иногда:
– Почему он у вас такой? Больной, должно быть?
Володька, и правда, производил впечатление больного.
Лицо у него было бледное, худое, без капельки румянца, отливавшее немного в восковую желтизну, и особенно сильно проступала эта желтизна небольшими пятнами на лбу около висков, на висках, на подбородков. И когда он смеялся или начинал говорить медленно, невнятно, пропуская целые слоги и пристально смотря в глаза тому, к кому он обращался, точно стараясь угадать или спрашивая этим взглядом, понимают ли его, – на лице у него появлялось выражение именно как у больного, когда больной силится приподняться или встать и не может и ему жалко себя, зачем он не может встать или подняться.
И заказчицы и заказчики спрашивали:
– Болен он у вас?
А сестры гладили Володьку по голове и всегда отвечали одно и то же, заглядывая Володьке в глаза и потом переводя глаза на того, кто у них спрашивал про Володьку:
– Нет, это он так, потому что, знаете, ведь мы его никуда не пускаем, он все с нами, а нам когда с ним говорить: день шьешь, ночь шьешь, – все молча… И он молчит, и мы молчим.