Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 8



Эппель Асар

Леонидова победа

Асар Эппель

Леонидова победа

Я - Леонид, моя сестра Антонина - маятник, и я их всех ненавижу. Я, Леонид, и про никакие Фермопилы не слыхал, а то бы догадался, что это ножовки с фермы куриной. Я - Леонид, и нас у матери, Пестровой Любови Макарьевны, двое: я - Леонид и моя сестра Антонина. Маятник.

Маятник она потому, что ходит и с боку на бок качается, и ее подучили "я - маятник!" говорить, "я - маятник!". Она не придурошная, она сопливая и дурочка, но я все равно ненавижу кто подучили ее говорить "я - маят-ник". Нашла она трусы Семкины, Мули-Мулинского, хотя у него не эта фамилия - они за стенкой живут, нашла, врот, трусы обоссатые - ее сразу и научили с трусами ходить повторять: "Се-мины трусики! Се-мины трусики!.." Трусы просохли, а она ходит и повторяет: "Се-мины трусики! Се-мины трусики!" И я их всех все равно ненавижу.

Дом весь наш. И двор наш, и сараи. И дерева. Все ихнее - наше. Они ходят через половину двора, а матери нашей каждый месяц плотят, как сговаривались после царя с материным отцом, Макар Петровичем Живаловым, моим с Антониной дедом, который оступился в уборную яму, а потом пришел злой к себе в наш дом в их гамне отмываться весь. Отца у нас нету. Его прогнала мать за поведение нетрезвой жизни, потому что училась в гимназии четыре класса и от побоев в рожу отвыкла, а теперь была ответственной по собственному дому. Она их ненавидит не знаю как. Но ничего не поделать. Деньги они плотят, и мать поэтому каркасит - обматывает абажурные каркасы, потому что за ихние деньги на свою собственность не проживешь, но ремонта им ни в жисть не будет, хотя мать обязана, потому что собственный дом. Не отремонтируешь - погниет и пропадет. Поэтому от злости ее они третий год без крючка. Нетушки! Не будет им крючка в уборной будке! Когда серешь, рукой дверку за край держи. Кто подойдет - увидит, пальцы человечьи дверь притягивают, и стоит ждет. Траву нашу на тропке вытаптывает.

Мать, бывает, выскочит на ступеньки и вопит на них, вся красная. А они молчат. Помалкивают. За что она вопит - не наше дело. Я в милицию ваши дела сообщу! - орет. И вдруг, как выбегла, так и убегает на терраску и зырит оттудова в сучок где был.

Еще наша мать говорит: "шосейка, заборка, сарайка", а они смеются. Мулинский, конечно, громче всех. "Лешка! - кричит мать. - Возьми ведерку да гляди - не идет ли по шосейке мама!" А они заливаются. А Мулинский со своей терраски ехидничает: "Шубейку набздынь в сарайке у заборки!" Материна мать ездиет из Сокольников. У ней в нашем огороде две грядки лучшие с капустой и маком. Сама вскапывает, а мы поливаем. Хотя мать ей сколько раз говорила: "Что же вы, мама, думаете Антонине с Леонидом легко воду таскать целое лето?" А бабка сразу шепчет: "Ты, Любовь, что? Мы тебе дом отписали? Отписали. Сами в Сокольники в другой переехали? Переехали. Теперь ты по дому ответственная, вот и поливай, а я исть должна!"

Я - Леонид, и сейчас мать добрая, потому что она всегда строгая мать. А сейчас полаялась с ними и даже пятнами не пошла. От пятен этих ей совестно, и она говорит: "Не хочу перед ими пятнами идти!", а потом, когда орет с крылечка, то вспылит, пойдет красными пятнами и со стыда (а они думают со злости) в терраску убегает. Сейчас она добрая и хлебца отрезала, и песку на него насыпала, и Антонине тоже. Песок лежит острой белой горкой на черном, а мы едим. Я - на терраске. А Антонина ходит по двору, качается, и с их террасок видно чего ест. А они такое есть не станут, потому что любят пекти ватрушки с корицей. Чего едят они - ни в жисть не узнать, но я б ихнее не взял, а может, и взял бы, да они не предлагают, потому что знают, что я ихнее не возьму.



Такой монолог мог бы произнести тринадцатилетний Леонид, но он монологов говорить не умеет, а разговаривать разговаривает, хотя в глаза не глядит и скорей огрызается, чем отвечает.

Я - Леонид, и до битвы при Фермопилах мне еще лететь, пердеть и радоваться. Тот погиб, и всё, а я спартанец и не погиб, а они все равно как персы вротские, и получается, что я Леонид наоборот чем есть. Оттого я тут и живу на этой улице, и нету у меня хороших товарищей, потому что на кой мне кто нужен. Поговорить тоже нету с кем, показать, чего смастырил, как вышиваю или картины на олифе рисую, никого не спросясь и в кружок не записываясь. Взял сразу и вышил гладью весь наш план двора со всеми имеющимися незаконными жилыми нашими постройками.

Леонида отчасти объясняет отсутствие отца. Для травяной улицы такое необычно и, хотя уже не постыдно, но очень странно. Отцы с мужьями есть у всех, кроме тех, у кого убиты на фронте или находятся ясно где, или - кто старые девы; то есть отцы либо существуют, либо, сгинув напрасной смертью, живут в разговорах и ночном горе.

Возможно, какие-то из них в наших краях и огорчали жен, уходя из слободы будоражиться в город, но греховодничали они там где нас нет - за тридевять земель, куда еще ехать на тридцать девятом трамвае, так что на всей улице беспутным жаром собственного мужа обеспокоена была всего одна жительница, и я это свидетельствую, поскольку, будучи посажен на санки вместе с ее сынишкой, ежевечерне бывал отвозим по тихому пушистому снегу куда-то к далекому-далекому, единственному на всю Россию автомату телефону, который был возле Казанки, и жительница эта, поставив санки с обоими нами, укутанными и растопырившими руки, под белым светом фонаря, свисавшего с высокого столбового бревна, уходила в будку, где спрашивала у мужа, на работе ли он, и он непременно оказывался на работе, о чем, надо полагать, свидетельствовало на обратном пути тихое шуршание санок по зимним дорожкам меж пухлых сугробов, сверкавших, как и полагается, под конусами столбового фонарного света, покачивавшегося, точно сияющий висельник с жестяной шляпой фонаря на макушке.

Вот вроде и все, известные мне, семейные неурядицы, требовавшие активной ревности, и уж если я только их, отравлявших жизнь людям тогда, когда меня еще можно было возить на санках с еще одним ребенком, и запомнил, то правильно предположить, что и ревности в те поры толком не существовало, если, конечно, не вспоминать, как один старый человек напрасно изводил свою старость ошеломительной и до слез трогательной муж-ской обидой.

Но к тому времени я был уже очень взрослый, и если когда-нибудь хватит духу, то, разрыдавшись от беспомощной боли и запоздалого раскаяния, я попытаюсь про это написать.

Так что отсутствие мужа воспринималось травяной улицей с ехидством и недоумением, хотя две-три безмужних с детьми имелись, но это были поселянки недавние, по виду и образу жизни женщины грядущей морали, которая проникала в слободу в облике опять же безмужних этих лазутчиц, ездивших на работу в какие-то непонятные учреждения, одевавшихся шик-модерн и обозначаемых в разговорах с помощью слова "эта".

Леонидова родительница, ясное дело, была не из таких, а представляла некое промежуточное явление, соединяя в своем бытованье две исключительные ситуации - старинную, когда никудышный, мертво пивший муж бывал изгоняем из семьи (кстати, возможность эту формально дала ей новая мораль), и новейшую выращивание детей без отца, хотя таковой телесно жил, но внесемейной, вернее, непригодной для семьи жизнью.

Его пропойство тоже было постыдно, ибо столь побродяжья гульба еще считалась тогда постыдной. Люди, конечно, пили и даже по пьяному делу буянили, но такое случалось не так уж часто, и орущего спьяну гуляку многими своими ушами сразу улавливала вся улица, зная, не глядя, где он упал или упадет, а где наладится кричать песню. Однако до рукоприкладства все же не доходило, если не считать памятных всем побоищ, числом соответствовавших четырем историческим битвам: при Калке, на Куликовом поле, на Чудском озере и у Бородина. Бились возле свалки Калка с Бровкиным, Куликовы метелили Гусей, Чудские и Озеровы на улице вообще не жили, а Бородин не дрался, но, напившись вина, крушил собственную голубятню, хотя с крыши не навернулся.