Страница 14 из 18
Фээсбэшник меж тем расплылся в дружелюбной улыбке привставая из-за стола и всем своим видом демонстрируя намерение лично проводить дорогого гостя в центр кабинета. Намерение это впрочем так и осталось лишь демонстрацией радушия, правда, достаточно убедительной.
– Как же, как же, Виктор Сергеевич, конечно, конечно. Проходите же, давно Вас ждем.
Вновь подавив нешуточным напряжением воли вертящийся на языке вопрос о том, зачем это собственно его так давно ожидает старший оперуполномоченный Луговин, Севастьянов тяжело ступая по скрипящему под его шагами полу прошел к столу хозяина кабинета и повинуясь гостеприимному жесту опустился в удобное офисное кресло, стоящее рядом.
– Может быть чаю или кофе? – хлопотал меж тем Луговин, цепко вглядываясь в глаза и растягивая уголки губ в медоточивой улыбке. – Если хотите курить, не стесняйтесь, вот, пожалуйста, пепельница… Беседа у нас с Вами неформальная, так что, прошу Вас, чувствуйте себя свободно…
– Чувствуйте себя свободным… пока… – нервно сыронизировал Севастьянов.
– Ну зачем же Вы так? – притворно обиделся опер. – Я действительно хотел лишь пообщаться с Вами. Сразу оговорюсь, что никаких претензий ни у меня лично, ни у нашего ведомства в целом к Вам нет, да и быть не может. По всем отзывам Ваших командиров и сослуживцев Вы отличный офицер совершенно неспособный заинтересовать нашу службу в… э-э… профессиональном плане, скажем так…
Севастьянов лишь хмыкнул, стараясь разорвать контакт с впившимся в него взглядом Луговина, и нервно забарабанил пальцами по гладкой полированной столешнице, когда это, несмотря на все усилия, так и не получилось. Ладони противно взмокли холодным потом и пальцы оставляли отчетливые темные пятна на полированной поверхности стола. Заметив это, Севастьянов проворно убрал руку вниз, положив ее себе на колено, но при этом успел зацепить мелькнувшую на лице фээсбэшника тень довольной улыбки. Тоже углядел, гад! Зубы невольно сжались, больно прихватив изнутри край губы. Это помогло справиться с раздражением, от сознания того, что проявление его слабости замечено и верно истолковано.
– Так что насчет чая? – продолжая разыгрывать искреннее радушие уточнил Луговин.
– Нет, спасибо, – чуть более резко чем следовало бы отозвался Севастьянов, для убедительности отрицательно дергая головой. – Все же, чем обязан?
Фээсбэшник понимающе закивал головой, опустился наконец обратно в кресло и зашарил в выдвижном ящике стола, что-то разыскивая внутри, с шорохом передвигая с места на место. Когда он вновь поднял взгляд на вызванного офицера в нем уже не было и следа прежнего назойливого дружелюбия, теперь опер был холоден, профессионально внимателен и демонстративно отстранен, всем своим видом показывал, что прелюдия закончена и пора переходить собственно к делу. На столешницу легла тонкая папка в серых пластиковых корочках, обычная офисная папка с зажимом внутри. Севастьянов успел разглядеть края нескольких неровно вставленных листов бумаги неопрятно торчащих наружу.
– Речь пойдет о штурмане 52 авиационного полка капитане Севастьянове Никите Евгеньевиче. Вы знаете этого человека.
– Конечно, – невольно прикрывая резанувшие острой болью подступивших непрошенных ненужных сейчас, да и вообще недостойных мужчины слез, глаза, ровно произнес Севастьянов. – Конечно знаю. Знал…
За закрытыми веками мелькнула обитая ярким красным дерматином дверь с матово отблескивающими металлическими цифрами 52. Никитос всегда обыгрывал это совпадение номера родительской квартиры с номером полка в котором служил в задорных мальчишеских шутках. Никитка, Никитос… Он так и остался вечным мальчишкой, разбитным шалопаем всегда готовым на шалость и озорство и ничего тут не могли изменить ни капитанские погоны ни возраст. Хотя какой там возраст? Двадцать пять лет… Совсем мальчишка… теперь уже навсегда…
– Да, простите, я просто обязан был задать этот вопрос, – в сухом голосе опера ни грамма раскаяния или хотя бы сочувствия, просто обычные дежурные фразы, ничего не значащие и отдающиеся в гулкой пустоте черепной коробки треском электронных помех старого испорченного приемника. – Я приношу Вам свои соболезнования, по поводу трагической гибели родственника…
«Соболезнования… Трагической гибели… Родственника… Родственника… Родственника…» – раз за разом отдается где-то внутри глупый набор казенных звуков, слагающихся в слова ничуть не отражающие случившегося, не отражающие трагедии. Еще одна никому по большому счету неинтересная жертва маленькой победоносной войны… Под закрытыми веками клубится, все больше густеет жаркий багровый туман… Мелькают в нем кадры жареной хроники из выпусков новостей. Летный шлем с треснувшим пластиковым забралом густо залитый изнутри темной, вишневого цвета кровью. Может быть его, Никитоса, кровью… Все возаращается, все так же как тогда… Бьется в ушах противный гнусавый голос дикторши: «Новейший стратегический бомбардировщик вооруженных сил России сбит над грузинским городом Гори ракетой комплекса „Бук“, судьба летчиков неизвестна». И липкий ужас, ползущий к замершему вдруг в середине очередного такта сердцу. Это только комично округляющей с экрана глаза в притворном негодовании крашеной кукле могла быть неизвестна судьба летчиков сбитых буковской ракетой. Севастьянов точно знал, что делает это оружие с мишенями, он сам испытывал его, давал ему путевку в жизнь, и вот теперь его детище обернулось против того, кого он считал практически своим сыном, того, кто был ему дороже всех в этом мире. «Семидесяти килограммовая боевая часть, из которых тридцать три с половиной килограмма составляет взрывчатая смесь ТГ-24, тротил-гексоген, тротила до 24 процентов, остальное – готовые убойные элементы двух видовой конфигурации». Сухие строки технического описания прыгают в радужных мушках за закрытыми веками. «Исправно функционирующей признается бортовая аппаратура, выводящая ракету в трубку промаха величиной до 15 метров, и обеспечивающая подрыв боевой части в ограниченной этим радиусом сфере, центром которой является мишень». Это уже программа испытаний. Критерий исправности серийных ракет, означающий, что промах более пятнадцати метров для них просто не имеет права существовать. И вновь покрытое бурыми разводами плеснувшей изнутри крови забрало летного шлема. Тридцать килограмм ТГ-24 подорванных в пятнадцати метрах от вихрастого, вечно задорно улыбающегося Никитоса. Вспухшее в голубом небе серое с алыми просверками облако разрыва, точно такое же, как те, что он сотни раз видел на испытательных пусках.
– Это все ты! Ты! Из-за тебя он пошел в военные! Из-за тебя поломал себе жизнь! Из-за тебя погиб! Это ты виноват! Ты! Ты! – чужой, захлебывающийся истеричными слезами женский голос, лопается в ушах резкими визгливыми нотками.
Пляшет перед глазами затянутое мутной дымкой некрасивое и враз постаревшее лицо жены старшего брата. А вот и он сам, обмякший, будто воздушный шар из которого выпустили вдруг воздух с уставленными в пол глазами и опущенной головой, молчаливый и весь будто почерневший, осунувшийся. Мягкие безвольные губы, еле выталкивающие неловкие горькие слова:
– Ты прости ее, брат… Не в себе она… И это… Уезжай… Не надо тебе сейчас здесь быть, не надо…
Севастьянов открыл глаза, словно выныривая из темной ночной воды глубокого холодного омута, с удивлением глянул на беззвучно шевелящего губами фээсбэшника. Оказывается тот, все это время о чем-то продолжал говорить. О чем, Севастьянов не знал, он словно бы выключился на несколько секунд, а может быть даже и минут и лишь теперь постепенно возвращался к нормальному восприятию действительности. Чтобы разобрать, что же там такое бормочет еле слышно фээсбэшник пришлось предельно напрячь слух, вычленив тихий спокойный голос из гудевших где-то фоном аккордов похоронного марша, резких команд офицера из почетного караула и нестройных залпов салютного взвода. За всей этой неслаженной какофонией речь оперативника терялась, плыла, временами пропадая совсем, меж тем, тот говорил совершенно нормально, и когда восприятие звуков, наконец, полностью восстановилось, Севастьянову показалось, что голос безопасника даже излишне громок.