Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 88 из 122

Распутица на малые сроки остановила кровопролитие, дала передышку.

Пустынно под Ярославлем. Нигде не пройти, не проехать. Всё стало непролазной топью. И скорбно торчат тёмные от дождей кресты на развильях дорог, на росстанях, напрасно поджидая богобоязненных путников. Никто никого не встретит, никто ни с кем не простится. Голо, сиротски голо и меркло в русских глухих просторах, где мочажина на мочажине. Это зимой тут — по-волчьи выть, а в распутицу же — по-собачьи скулить.

Сечёт мелкий дождик, мочит берёзу на угорке. Мотают её, клонят с боку на бок порывы ветра. В удручении смотрят на то вымокшие осинники. Везде худо, всюду бесприютно. Спокойно лишь в степенных красных раменях, среди величавых сосен, что предались размышлениям, как бояре в Думе. Тут дождь и ветер примолкают, еле слышны их перешёптывания. Но рамени не любят широких дорог, пропускают их сквозь себя с неохотой, скрадом.

Петляют наезженные дороги по пустынным долам и холмам, в обход боров и болот, пересекая осиновые перелески да купы густеющей в кронах серой ольхи. Сползают бурым глиняным потоком в овраги, где ревёт вода. Поднимаются, скользя и оплывая, к пашням, к избитому копытами по осени полю с редкими щетинками озими, к поваленным жердям огорож. Тоска неразвеянная, горе неразмыканное. Набухли колеи грязной жижей. Низко висят неопрятной мохристой куделью отволгшие тучи. Чуть повеяло холодком — из них уже посыпался мокрый снег. Подразнил отзимок — забелил землю, да тут же и растаяло всё.

Вон-вон вдали, словно вскинутый перст, деревянная колоколенка. Там селение, там живые души. Но нет, так же безлюдно возле изб, как и в поле. Неказистые, с высоким очельем, с дымоходными дырами под лубяной либо дерновой кровлей они утопают в грязи. И боле ничего тут, опричь подгнивающих скирд соломы, куч старого навоза, просвечивающих проёмами от выбитых брёвен пустых хлевов. И почти никого, как повсюду, где побывали воровские казаки и ляхи. В редкой избе на торканье в забухшую дверь настороженно откликнутся:

   — Кого Бог привёл?

   — Обсушиться ба.

   — Входь.

А двери не заперты. Грабить уже нечего. Ибо и раз, и два, и десять проходили селением всякие обиральщики — кто для войска, а кто для себя. Впрочем, они не разнились. Зло не бывает лучше и хуже, зло есть зло...

Да, вовсе малая передышка — распутица. Да только не всем передышка. Крайняя нужда и в бездорожье вёрсты отмерять велит.

Посреди унылых хлябей увязал невеликий обоз, что тащился из Костромы в Ярославль. Последний ополченский обоз при полусотне ратников. Всё ополчение давно уже, до распутицы, было на месте, а этот обоз подзадержался. С ним везли собранную в Костроме казну. Могли бы её собрать не спехом, попозже, да Минин настоял. Неспокойна, сумятна была Кострома, и хоть заменил там Пожарский поставленного московскими боярами воеводу Ивана Шереметева на князя Романа Гагарина, осмотрительность не мешала. Сам Минин, добравшись с ополчением до Ярославля, воротился к обозу и маялся теперь почём зря.

Тучи поднялись, раздвинулись, и проглянуло солнышко. Соскочив с коня на обветренную плешинку бугра, Кузьма сказал подъехавшему Фотину, что сопровождал обоз с охраной:

   — Ну, племянничек, просухи ждать будем? Не чаял я такой мороки. Тяжка у нас была переправа через Волгу у Плёса, чуть не в ледоход ополчение переправлять угораздило, а всё ж и та переправа меня не столь допекла, как нонешня колотьба. А в Ярославле совет земский, поди, собран.

   — Дак обойдутся, дядя, — улыбнулся Фотин. — Зато уж нам тут не пропасть. С тобою-то больно гоже.

Оба они были заляпаны грязью с ног до головы. И мимо, погружая колеса по ступицу в бурую жижу, с натугою ползли запачканные телеги. По пять сажен в час. Звучно чавкала грязь под копытами замотанных лошадей. Ратники ехали обочинами, кто как, без строя. Полы кафтанов заткнуты за кушаки. На головах рогожные кули, защита от дождя.

   — А верно сказывают, что царя будем избирать в Ярославле? — отважился спросить Фотин.

Кузьма молча наклонился и сорвал крохотный жёлтый цветок мать-и-мачехи.

   — Ишь ты, Богу свечка! — Потом ответил без обиняков: — Мыслю, ины дела навалятся...





2

Дмитрий Михайлович пробудился за полночь, со вторыми петухами. Мрак был густ, в приотворенное с переплётами оконце сквозило апрельской холоделью.

Снизу, от крыльца, слышался вялый невнятный говор двух сошедшихся дозорных стрельцов. Заспанный голос челядинца Сёмки Хвалова сердито попенял им:

   — Чу, сумасброды! Распустили языки-то. Чего доброго, князя подымете.

   — А мы ничо, — в оправдание ответил один из стрельцов. — Не орём же.

   — Нишкните уж вовсе. Чуток князь.

Наступила полная тишь. Только слышно было редкое накрапывание дождя по тесовой кровле терема.

Как обычно с пробуждением, Дмитрий Михайлович стал обмысливать насущее. Народу вскоре ожидалось немало. Вслед за нижегородской ратью в Ярославль подходили отряды из Вологды и Галича, служилый люд замосковных городов, сибирская конница царевича Араслана, романовские и касимовские да иные татары, вольные казацкие станицы, отставшие от Заруцкого. Жилья могло не хватить. Пожарский рассудил не втискивать всё войско за городские стены, а разбить два смежных стана на берегах Волги и её притока Которосли под Спасо-Преображенским монастырём. Но то была не самая тяжкая обуза.

Вместе с ратниками множилось число начальников — и не всяк из них был толков и сговорчив. А хоть громок был титул у Пожарского — «по избранию всее земли Московского государства всяких чинов людей у ратных и у земских дел стольник и воевода», он употреблялся лишь в грамотах и на приёмах депутаций, а к обиходу не подошёл. Дмитрию Михайловичу досаждали небрежением. Единоначалия не чаялось. Тут, в Ярославле, по родовитости и чинам его превосходил добрый десяток воевод, иные были ровней ему, и он поневоле потакал всем, дабы избегнуть грызни. Выдержка стоила многих сил. И хоть к любым испытаниям приготовил себя князь — ни молитвами, ни постами не пренебрёг, крепя дух, однако смятение таилось в нём, как неотвязная скрытая изматывающая хворь.

Добро бы надёжные родичи были возле — двоюродные братья Дмитрий Петрович Лопата и Роман Петрович. Но первого из них он отрядил к северу, в Пошехонье, выбивать воровских казаков, а другого ещё из Костромы послал с отрядом нижегородских и балахнинских стрельцов к югу, в Суздаль, отогнать Просовецкого. Лучших помощников лишился. Но что он мог поделать? Кому больше веры, тому больше и опасного ратного труда.

Туго пришлось Дмитрию Михайловичу на вчерашнем земском совете — не оказалось подпор, не подоспели ни братья, ни твёрдый Минин.

Когда Пожарский вошёл в воеводскую избу, почётные места на лавках были уже заняты. В красном углу под иконами нерушимо уселись степенные думные чины: городской воевода боярин Василий Петрович Морозов, боярин князь Владимир Тимофеевич Долгорукий да окольничий Семён Васильевич Головин. Подле них с обеих сторон разместились менее знатные. Пожарскому стало тошно: потуги уподобить земский совет московской Боярской думе были нелепы.

Увидев замешательство главного ратного воеводы, Морозов смекнул, в чём дело, выручил поговоркой:

   — Не местом человек красится, князь.

   — И то, — согласно кивнул Дмитрий Михайлович и не стал выяснять, где ему быть, а наскоро сел среди стольников и дворян московских. Но на ус намотал, что кому-то донельзя хотелось досадить ему.

Однако всё пошло на пользу. Великодушие Пожарского было встречено одобрительным гулом служилых и посадских выборных людей. Благосклонно заулыбались и думные чины.

Дмитрий Михайлович знал, что меж ними был уговор не чинить ему помех, а напротив — всячески споспешествовать. Они уважили его за то, что не изменил Шуйскому, которому тоже верно служили и от которого удостоились высоких почестей. Морозов получил боярство и место первого воеводы в Казани, где пребывал до ухода под Москву в первое земское ополчение. Долгорукий тоже был обязан Шуйскому боярством и в придачу большим поместным окладом; ещё зимой он покинул московских бояр, с которыми сидел в осаде, не желая норовить ляхам. Головин же был родня Шуйским, ходил в походы вместе с Михаилом Скопиным, которому приходился шурином.