Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 73 из 122

   — Всяк правды ищет, да не всяк её творит, — усмехнулся Кузьма.

И тут все насторожились. В сенях раздался громкий топот, послышалась ругань. Дверь распахнулась настежь. В избу скопом ввалились оружные люди, среди которых Кузьма сразу углядел кормщика Афанасия. Наконец-то он привёз смолян! С одежды их мелкой крупой осыпался снежок.

   — Челом вам бьём, люди добрые! — отвесил поклон нижегородцам разрумянившийся от холода Кондратий Недовесков. — Пошто у порога мужиков с дрекольем поставили? Еле мы прорвалися. Ишь бережётеся!

Он обвёл всех весёлым благодушным взглядом и вдруг вскинул брови от изумления, увидев того, кто выдавал себя за царского отпрыска:

   — А, Ерошка! Отколь тут еси? В Арзамасе мужиков смущал, ноне в Нижнем принялся. Мало тебя батогами угощали!

Самозванец по-заячьи прытко рванулся к двери, сшиб с ног остолбеневшего Бессона, повалился сам.

   — Чтоб в Нижнем завтра духу твоего не было, а то не поздоровится! — бросил ему Кузьма и устыдил Бессона: — Ты, радетель, спьяну пень с колодой не путай. Потешников у нас в городу и без тебя избыток.

Смоляне захохотали. Незадачливые Бессон с приятелем мигом поднялись и, не глядя друг на друга, выскочили наружу.

   — Гораздо запорошило на воле-то? — как ни в чём не бывало спросил Минин Недовескова, сбивающего с рукава кафтана снег.

   — Знатно порошит, — тут же отозвался он. — Афанасий наворожил нам погодку лихую!

4

В Гаврюхину бобыльскую избёнку пожаловали нежданные гости — Огарий со своим новым знакомцем Степанкой. Пожаловали к Настёне через несколько дней после отъезда из Нижнего Фотинки. Того постигло нежданное горе: умер измученный хворями, что не отступали с поры троицкого сидения, его отец, а следом за ним преставилась мать — и детина поспешил в Балахну на похороны.

Горазд был Огарий зубы заговаривать, ловок был печали красным словом отводить, но и Степанка оказался не менее речист. Правда, у него словеса вились на свой лад.

Острое лицо с голубыми кроткими глазами, прямые льняные волосы до плеч да нездоровая худоба выдавали в нём натуру чуткую и самоотверженную. Он попал в Нижний из Усолья на Вычегде и был писцом у строгановских приказчиков.

Чудно говорил Степанка, поглядывая, как Настёна теребит простенький малиновый накосник на конце своей туго заплетённой косы:

   — Всё, всё на свете любовию крепится. И человек без Любови пустёхонек, порожня утроба. Нет в нём без Любови упоры. Красно ли солнышко, месяц ли ясный, цветы лазоревы, снеги белые, воды текучие, ветры вольные — всё любовь его, всё услада. А чрез чего высшее блаженство любови постигается? Чрез песнопение.

   — Будто бы! — с лукавым смешком подковыривал Огарий. Ему нравилось шутливо перечить Степанке, вызывая его на полную откровенность.

   — Сам изведал, — страстно втолковывал писец. — Певчим в церковном хору был, в сольвычегодском храме Преображения. Архимандритом Иваном Трофимовым Лукошниковым на то благословлён. И Микитой Григорьичем Строгановым, покровителем нашим, отмечен. Да оказия вышла: горло застудил. У нас стужа така, что дерева ломат. Вот и не уберёгся. Хоть плачь.

Степанка часто заморгал, будто на самом деле плакать собирался. Отворотясь, смотрел в муть узкого волокового оконца, затянутого соминой кожей. Несколько раз глубоко вздохнул.

   — Знаменны распевы-то душу вывернули, — продолжал он. — Наново народился. В пении ох силища! Пою, и всё красно ми. Всё баско. В нём, пении, извечность. Посему и любовь оно... А каки песнопения были! «О колико блага», «Во вертело веселился», «Светися, светися, новый Иеросалим» да ины. Запоем согласно, ладом стройным и ровно в небеси витаем. Из храма опосля выходим, и не по земле, а над нею, по аэру плоть наша парит. Баско! Всё мило, всё отрадно...





И Степанка даже попробовал запеть высоким голосом, но сорвался и смущённо сказал:

   — Хотел было. Да негоже песню губить.

Огарий смешливо поглядел на него, потом на умилённую Настёну и посыпал сольцою:

   — Всяк на свой лад юродит. Не зря речено: «Хотяй быти мудр в веце сем — юрод буди».

Однако добродушный Степанка не обиделся. Тихо улыбаясь, заправил за ухо прядь рассыпавшихся волос, молвил покладисто:

   — В благих поступках притворства нет.

   — А яз помышлял, — признался Огарий, — халдеем стать, в церквах в пещном действе играть благочестивых отроков, — он бросил усмешливый взгляд на Степанку, — в пещь огненну сажать. Была б у мя юпа да колпак долгий — турик, и уж яз сам бы испотешился и посмешил люд честной... Благи деяния днесь не словеса красны, не ублажение своё, а подвиги ратны. Не любовию же безмерною ворога одолевают.

   — Вражда токмо нову вражду плодит, — печально рассудил Степанка.

Язвительный Огарий сбивал его с панталыку:

   — Нет, любовь — не смирение одно.

   — Око всевидяще за всем надзират. Не допустит конечного зла.

   — Ну, порося, обратися в карася, — созоровал богохульно Огарий.

Степанка не терялся от подковырок Огария, — вовсе незлобивым был пересмешник. За беседою он до того раззадорился, что, решив выказать свою удаль перед Настёной, пустился в пляс, глуховато подпевая себе:

   — Вовсе ина стать! — смеялся от души Огарий. — А то уж яз подумывал, не в послушники ли ты навострился монастырски.

   — Хотите, братики, я вам спою, — внезапно осмелилась молчаливая Настёна. — Ужо потерпите.

   — Спой, спой, Настенька, — запросили Огарий со Степанкой, боясь, что она тут же и раздумает. Ведь не то что петь, но и встревать в их разговор смущалась. Настёна, благодарно глянув на обоих, тихо запела свою, девичью:

Мягкий грудной голос Настёны чуточку дрожал, будто впрямь колокольцы позванивали, манили. От него слегка знобило, как от чистой воды из холодного чащобного ключа. Сев на лавку, Огарий даже зажмурился. Большая круглая голова его склонилась набок. Степанка же слушал, приоткрыв рот, с широко распахнутыми глазами. Он стоял недвижно, не смея шелохнуться и тем ненароком помешать чудесной песеннице.

Не только Настёнин голос околдовал приятелей, но и сама песня. Ах, песня-диво! Из какой глуби ты возникла драгоценным самоцветом, чьим щедрым сердцем впервые выпелась, чтобы несказанным трепетным сиянием исповедного чувства озарить убогий приют, хранящий самое великое, ничем незаменимое богатство — богатство душевное?