Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 70 из 122

Сразу утратив воодушевление, Савва в поднявшемся неумолчном шуме кое-как дочитал троицкую грамоту. Изобличительная правота Кузьмы напрочь выбила его из колеи. И заготовленную на завершение речь о библейском Самсоне, что, вернув себе утраченные силы, погреб своих обидчиков под развалинами обрушенного им храма, протопоп не стал говорить.

Люд задвигался, затеснился, высвобождая узкий проход для знати, первой двинувшейся в выходу. Задержавшись возле Кузьмы, дьяк Семёнов наставительно помотал жирным пальцем перед его лицом:

   — Круто солишь, молодец. Тебе же расхлёбывать!

На паперти Кузьму окружили посадские. Хлопали по плечу, одобряли. Но были и такие, что проходили мимо, взглядывали искоса. Растолкав толпу локтями, к старосте пробился торговец Самойла Богомолов.

Был он недовольный, сердитый. Бобровая шапка сбилась набекрень.

   — Ты, Минин, днесь сговаривал на торгу таможенного голову поднять мыто вдвое?

   — Было, — мирно ответил Кузьма, вправду замысливший увеличить таможенную пошлину, ибо приток денег в земскую казну оказался скуден.

   — Своевольство! — взревел Богомолов. — Я те сто рублёв на войско жертвовал. Вороти немедля!

   — Спирин двести дал. Ещё сулил. Не для себя сбираю.

   — Сколь? — не поверил Богомолов. — Двести! Эва отвалил. Токмо его-то воля деньгой сорить, а с меня довольно. Не бешены у меня деньги. А ты ещё мыто подымать!

   — К поручной-то небось прикладывался. А уговор дороже денег, — хотел вразумить торговца Кузьма.

   — Мало к чему я руку прикладывал! Давай поручную сюды — вычеркну свою подпись.

   — Нету уже у меня поручной.

   — Ухоронил, плут! Двор твой разворочу, а поручную отдашь. По доброй воле она писана, а нонь моя воля ина.

   — Езжай в Мугреево. Там она. У князя Пожарского.

   — У кого? — изумился Богомолов и осёкся. Он растерянно стал озираться вокруг, ища сочувствия.

Но всюду взгляд его натыкался лишь на озороватые усмешки.

Вот уж не думал не гадал расчётливый торговец, что попадёт впросак, когда его, как и других имущих людей, Кузьма, ссылаясь на Спирина и строгановских приказчиков, склонил дать поручную запись о денежном вкладе на ратное устроение. Деловые бумаги обычно хранились в земской избе, и при желании их можно было изъять либо исправить. Но Кузьма, обойдя богатые дворы и собрав подписи, сразу же отправил свиток с Фотинкой к Дмитрию Михайловичу. Так он достиг двух целей: пресёк всякие поползновения кого-либо из подписавшихся пойти на попятную, а тем паче учинить вредный сговор, и представил князю свидетельство твёрдой решимости нижегородцев снарядить войско.

   — Ловко же ты нас всех повязал, — сумрачно сказал, придя в себя, Богомолов. — Даром не сойдёт тебе то. Отступятся от тебя старшие, Минин.

   — Старшие отступятся — молодшие возьмутся, — отозвался Кузьма, но, услыхав, что по толпе прошёл шумок, обратился ко всем: — Молено сберечь богатство, да можно и потерять его. Есть кому зариться. Нагрянут супостаты и в нашем городе сотворят то ж, что и в прочих. Устоим ли в одиночку? Без вселюдского честного ополчения не устоим. Пошто ж скупиться? Завтра сход учиним. Завтра общей волей всё порешим...

Богомолов слушал Кузьму вполуха. Он уже думал о Спирине.





Его заела щедрота приятеля. И не хотелось ему себя уронить перед ним, не хотелось на посмешище прослыть скаредом.

   — Двести рублёв! — мотнув головой, вскричал он. — И князь Пожарский про то ведает. А я триста даю!..

Когда народ схлынул с паперти, на ней осталось только два человека: Кузьма и стоящий от него поодаль Биркин. Стряпчий начальственно поманил старосту к себе. Кузьма подошёл.

   — Поведали мне, ты у Пожарского был, — как бы нехотя разомкнул тонкие губы Биркин, показывая, что он только из-за крайней надобы снисходит до разговора с Кузьмой. — Не намекал ли князь о моих с ним перетолках? Коли служилые надумают ополчаться, собранная тобой казна должна быть у меня.

   — Не тебе я подначален, — своим обычным ровным голосом отвечал Кузьма, — а посадскому миру. У него и справляйся. Да прими добрый совет: наперекор встанешь — врозь мы будем. Всему делу урон тогда.

И Кузьма, отворотясь от кипевшего гневом стряпчего, проворно сошёл с паперти.

2

Погоже да сухо было. Верно, последний такой денёк выдался перед неотвратимой Параскевой-грязнихой да порошихой. Блистало солнце, и голубели небеса, будто и не осень, а пора вешняя. И ни обнажённые дерева, ни вовсе омертвелая трава на склонах и в подножье Дятловых гор не вызывали предчувствия близкой зимы. Ещё не опал жёсткий лист с дикого вишенья, что встрёпанными купами поросло на вымоинах, и ещё скукоженными, теряющими чистый цвет кистями пыталась красоваться рябина меж амбарушками у Почайны. Только Волга насквозь прочернела от холода, и солнечные лучи отблёскивали на ней мрачно да студно.

Вытекая из Ивановских ворот на крутой съезд и с другого конца валя через торг снизу, навстречу друг другу тянулись вереницы людей, скапливались нарастающей волнующейся толпой возле земской избы. Такого скопища давно не знал Нижний. Собирались все, кто мог ходить. И расторопные мальцы уже удобно осёдлывали сучья ближних дерев, налеплялись на лубяные кровли клетей, а двое даже отважились влезть на ребристый, увенчанный маковкой с крестом, верх крыльца Никольской церкви.

Народ старался сбиваться кучками: свои к своим. Наособь — служилые дворяне и дети боярские, наособь — стрельцы, торговые гости, судовщики, монастырская братия и даже наособь — жёнки. Но все эти кучки терялись в несчётном множестве посадского ремесленного и промыслового люда: мучников, кузнецов, солоденников, кожевенников, плотников, возчиков и прочей мелкой тягловой черни. Вперёд, по обычаю, пропустили знать и почтенных старцев.

И, сойдясь всем миром, всем городом, обоими посадами, может быть, впервые за всё лихолетье нижегородцы почуяли, что все они до последнего накрепко связаны единой бедой и едиными надеждами, раз безо всякой принуды, а только по своей охоте стремились сюда. Переливались, перебегали от одного к другому незримые токи, что всегда возникают при большом скоплении народа, и возбуждение нарастало. Толпа оживлённо колыхалась.

Говор слышался отовсюду.

Больше всего шуму было там, где скучились мининские поноровщики во главе со Стёпкой Водолеевым. Пробились к ним отважный Родион Мосеев, могутные кузнецы братья Козлятьевы и Важен Дмитриев, Гаврюха, старик Подеев, иные посадские мужики.

Стёпка, распалённый, шалый, в распахнутом армяке, не страшась послухов, крамольничал в открытую:

   — Не поладит сход с Кузьмой, бунт учиню. Не можно Москву в беде кинуть... Ей-богу, учиню! А по первости воеводску свору тряхану. Нашего борова-то, дьяка Семёнова, взашей из Нижнего выпихну. Аль не ему войско бы сряжать? А он бока отлёживает. Допустим ли до позорища?!

   — Кабы не так? Не допустим! — горячились мужики. Но кое-кто из них трусовато пятился в гущу толпы: от баламутных речей добра не жди.

В окружении служилого дворянства, среди которого были прибывший на побывку из подмосковного войска, что осаждало поляков в Кремле, стольник Львов, богатый помещик Дмитрий Исаевич Жедринский, сын боярский Иван Аникеев, ездивший когда-то посыльным к Ляпунову, а также подьячий воеводской избы Андрей Гареев. С внушительной серьёзностью, но не без присущей ему суетливости разглагольствовал стряпчий Биркин:

   — Всякий может уразуметь, за какие дела наш мясник в соборе радел. Не ляхи ему досаждают, а Заруцкий. На Заруцкого и целит ополчаться. Мяснику ли судить да рядить? Возомнил о себе гораздо...

Дворянство помалкивало: мол, там видно будет. Львов пристально, с нескрываемой брезгливостью разглядывал стряпчего.

Как всегда, степенно и неспешливо вели разговор торговые люди. Широколобый кареглазый крепыш лет тридцати, одетый, верно, ради схода в новую однорядку, с озабоченностью прикидывал: