Страница 4 из 122
3
Первый воевода Нижнего Новгорода князь Александр Андреевич Репнин нисколько не подивился привезённой Алябьевым вести о новой угрозе. Ведая, что, не сумев в начале лета с налёту взять Москвы, тушинский царик стал захватывать окрестные города и даже проник в глубинную Русь, чтобы отсечь столицу от питающих её земель, воевода был уверен: великое столкновение с тушинцами неминуемо. Взяв Нижний, им легко было бы утвердиться на всей Волге, ибо тут сходились ключевые пути восточной части Руси, отсюда можно протянуть захватистую длань к просторам, лежащим перед Каменным Поясом, и дальше — к Сибири.
Дерзкие разбойные ватаги постоянно рыскали в округе, притягивая к себе всех, кто ещё не утишился после недавнего подавления бунта Болотникова. Они скапливались и ниже по Волге, где их никак не мог разогнать воевода Шереметев, и выше, захватывая ярославские и костромские пределы; они надвигались с востока из глухих черемисских лесов, а тем паче с запада, опьянённого лихими налётами и разгулом. Стычки с ними не прекращались с той поры, как после осенних непролазных хлябей установились дороги.
Все ратные люди, которых сумел призвать Репнин, были уже измотаны до крайности в непрестанных стычках, устройствах засек и сторожевых многовёрстных объездах, не слезали с сёдел по многу дней. Кое-кто из служилых дворян сбежал и отсиживался в своих поместьях, а иные примкнули к вражескому стану, порождая разброд и шатания, и если бы не своевременно присланный Шереметевым из Казани сильный отряд, то нечего было бы и помышлять об усмирении переметнувшейся к тушинцам Балахны — лишь бы суметь отразить все нападения под своими стенами.
Надеяться было больше не на кого. Польские сподвижники царика Ян Сапега и Александр Лисовский, разметав в сентябре государево войско и осадив Троице-Сергиев монастырь, вот-вот должны были взять его приступом и тем самым развязать себе руки для окончательного разгрома сторонников Шуйского.
Несмотря на все неприятности, первый нижегородский воевода был спокоен. Алябьеву даже показалось, что ещё не отошедший от недавней простудной хвори Репнин тревожную весть принял без всякой опаски. Прижимаясь спиною к изразцам печной стенки, болезненный и тщедушный Репнин грел и не мог согреть своё костистое тело. Его продолжало знобить, и он не замечал, что в теремных покоях, обитых красным сукном, было чересчур душно и угарно. Вся горница словно бы полыхала огнём в утреннем свете, напористо пробивающем золотистые слюдяные пластины трёх узких решетчатых окон.
Явившийся в доспехах прямо с дороги, Алябьев сразу взмок и чувствовал себя, как в мыльне.
— Да присядь ты, Андрей Семёнович, — наконец разомкнул спёкшиеся бледные уста первый воевода. — Кваску испей. Дело успеется. Да ты уж всё и уладил, поди.
— Как бы не уладил, — проворчал его верный помощник, сбрасывая с плеч на ларь медвежью шубу и присаживаясь на неё.
Оба немало повидавшие, пожилые, свыкшиеся с тем, чего уже не думали менять в своей жизни, они питали приязнь друг к другу и не знавали меж собой ни соперничества, ни уловок, ни лести. Тщета уже не владела ими, почести не дразнили их. В обхождении оба были просты, как принято у людей, добросовестно тянущих единый воз тягот и забот.
— Молодцам-то шереметевским на постой бы надобно, а я их без роспуску держу, — деловито заговорил Алябьев. — С нами до Балахны и обратно сходили, духу не перевели. Спешно у Оки на Слуде должен их ставить. А иного не примыслишь. Страшусь, никак взропщут.
— Микулин, чаю, в строгости их блюдёт, воли не даст.
— Ныне не только стрелецких голов, а и царя не признают. Микулин-то вон схватился с мужиками в Балахне — еле рознял я. Без краёв смута. Даже я, ако на духу тебе, Александр Андреевич, признаюся, даже я в шатости.
— Нам с тобой в узде держать себя пристало.
— Оно так, а всё ж не зря людишки баламутятся. Не мил им, не угоден Шуйский. Дворянам не прибыльно, крестьяне вопят. Ивашку Болотникова еле угомонил, а новых Ивашек наплодилось — не счесть. Не опростоволоситься бы нам с Шуйским-то...
Ни с кем другим не затевал таких разговоров Алябьев, но Репнину доверялся. В отличку от своих крутых предков Репниных-Оболенских был Александр Андреевич незлобив, сдержан, уживчив, никому не заступал дороги и никого открыто не порицал.
Теперь он лишь слабо шевельнулся у горячих изразцов, переступил с ноги на ногу. «И печь-то не греет его», — сочувственно подумал Алябьев.
Узкое, с глубоко запавшими глазницами лицо Репнина оставалось бесстрастным, он стоял с закрытыми глазами, будто вслушиваясь в какие-то свои мысли, вяло поглаживал короткую сивую бородку. Могло подуматься, что он засыпает, а Алябьев ведёт разговоры сам с собой.
— Что же ты молчишь, Александр Андреевич? — спросил Алябьев.
— Правда твоя, — помедлив, словно давая себе время отвлечься от своих тайных дум, тихо промолвил первый воевода.
— Может, горько тебе было слушать мои грубые речения? Не суди уж строго.
— Али попрёка ждёшь, Андрей Семёнович? Нет, я, ако и ты, одной праведностью дорожу. И не утаю от тебя, что я тоже в смятении был да рассудил иначе.
— Откройся, коли так.
— Поистине, не высок, а низок Василий-то Иванович Шуйский, за свои лета проведал я многое про него да и сам к нему близок был: всё его нутро вызнал. Лжа в нём. На престол сел, почитай, по лжи, лукавил, боярам поноровку учиняя. Власть самодержную принизил, извечными царскими устоями поступился. Токмо бы выше всех сесть. Ему бы по-стариковски на печку, ан властолюбие очи затмило. Кой прок в хитрости без ума, во власти без силы?
Репнин, наконец, покинул облюбованное место, подошёл к окну, глянул сквозь завлажневшую слюду на мутно темнеющие ветви берёз.
— Правда твоя, Андрей Семёнович, — повторил ровным голосом первый воевода, — да токмо отступись мы от Шуйского, вовсе погибельную поруху содеем. Больше шатости у нас будет, а на земле нашей усобиц.
— Куда ни кинь — всюду клин, — со вздохом отозвался Алябьев.
4
Ещё не остыли, не заледенели тела повешенных над крепостным рвом Тимохи Таскаева и его сподручников, как новая волна тушинских возмутителей подкатилась к Нижнему Новгороду.
В полутора вёрстах от верхнего посада, на Арзамасской дороге, у самой Слуды — обрывистого, заросшего по кручам вековым лесом высокого окского берега, собрались нижегородские ратники. Между Слудой, справа, и покатыми долами с вырубками и редколесьем, слева, через всё голое поле, заглаженное неглубоким снегом, протянулась неширокая заграда из саней, жердевых рогаток и брёвен. Несколько пищалей, снятых со стен крепости, было установлено повдоль всей линии защиты. Среди стрельцов и ратников мелькал посадский люд в потрёпанных зипунах и овчинных шубах.
Алябьев стянул сюда все силы. Немало оказалось и добровольцев. Даже обозники, вооружившись копьями и рогатинами, встали у заграды.
Стужа была невелика, но люди томились с рассвета и поэтому озябли. Стараясь разогреться, они топтались, подталкивали локтями друг друга, похлопывали рукавицами, затевали возню, кое-где уже заколыхались дымки костров. Поневоле спадало напряжение, расстраивались ряды, скучивались толпы, громче становились разговоры и смех, словно все забыли, что не на гульбу, не на торг явились, а на опасное смертное дело.
У одного из костров собрались посадские, бойко переговаривались.
— Вот Фёдор Иоанныч[4] был, царство ему небесное, благостен, ласков, денно и нощно молился за нас.
— И намолил Юрьев день!
— Так то всё Борискиных рук дело, цареубийцы.
— Вали на Годунова! Доподлинно сынок-то Грозного царевич Дмитрий сам в Угличе убился, в трясучке на нож упал.
— Откедова ж другой вылупился, опосля ещё один, нынешний?
4
Фёдор Иоаннович (1557—1598) — последний русский царь (с 1584 г.) из династии Рюриковичей, сын Ивана IV. Неспособный к государственной деятельности, предоставил управление страной своему шурину Борису Годунову.