Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 122

Умолив москвичей потерпеть до Николина дня, Шуйский мог надеяться только на чудо. Ни один торговец житом, ни один скупщик не соглашались сбавить высокие цены, как ни просил их царь, и он знал, что с каждым днём положение в Престольной будет ухудшаться. А ведь до Николы рукой подать. Скопин-Шуйский с подсобной иноземной ратью едва ли подойдёт от Новгорода к Москве даже через месяц. Шереметевское же войско замешкалось в муромских ли, в касимовских ли пределах, не объявившись ещё во Владимире. А что до крымского хана, тот, вестимо, и в мыслях не держит прийти на подмогу, — напротив, грозит новым разбойным набегом. Страшно и помыслить, что может содеяться вскоре.

Сулить сули да оглядывайся. Ох, божье наказание, куда и метнуться, не ведаешь! Был урок, да не впрок...

   — Сызнова, поди, налукавил, государюшко? — не почитая в мирской беседе благолепных словес, наконец впрямую спросил царя язвительный патриарх. — Того берега отплыхом, а другого не хватихомся. Что посулил-то?

Василий Иванович не почёл нужным укорить Гермогена за неподобное к нему обращение: груб патриарх, да худа против него не мыслит.

   — Самому тебе вдогад, патриарше, — ответствовал Шуйский, чувствуя неуютность под суровым взглядом церковного владыки. — Воплем вопиет изнемогшая Москва, еле унял до малого срока.

   — Горький бо плод аще помажется мёдом, — наставительно промолвил патриарх, — не отлагает горчины своея в сладость. Хлеб насущный людишкам надобен, а не увещевания.

   — Всё в руце Божией. Негде хлеба взять.

   — Негде? — патриарх перевёл горящий взгляд с царя на Авраамия. — Така пора приспела, что и заповедным поступиться не грех.

Келарь потупил очи, будто патриархов намёк вовсе его не касался. Зато Шуйского осенило:

   — А и впрямь, житницы на троицком подворье в Кремле не початы. Хлеб-то в них, чаю, весь цел.

   — Троица премного горше лихо сносит, — уклончиво заговорил келарь. — И мне ли у моей братии последнее имать? Доносят из обители, что трупием уж по некуда завалена...

Ни царь, ни патриарх не прервали Палицына, пока он рассказывал о бедствиях многострадальной Троицы.

А самому келарю явственно виделся монастырь, паперть Успенского собора. Здесь теснилось несколько подвод с покойными.

Неуклюже, красными от стужи руками монахи сгружали закоченевшие трупы, уносили в притвор. Авраамий вошёл вслед за ними.

Перед мерцающим золотом огромным резным иконостасом, под медными литыми паникадилами, свисающими со сводов, по всей обширной площади собора плотно лежали мёртвые тела. Проникая неведомо откуда, снежная пыльца сыпалась и роилась вокруг, блистая в мягком отсвете подрагивающих свечей. Несмотря на то что свечей было множество, их огонь был неярок, полусумрак не позволял разглядеть покойных каждого наособицу, да Авраамий и не испытывал в этом надобности.

Он знал, что всё это тела убитых накануне монастырских слуг, крестьян и стрельцов, сделавших вылазку за дровами в рощу у Мишутинского оврага и столкнувшихся с литовскими ротами Сапеги. Более сорока человек полегло в роще из-за нескольких вязанок хвороста.

   — Доколе терпети? — плачуще спросил тихо подошедший к Палицыну молоденький монах с ввалившимися щеками и укоризненными страдальческими глазами, в рваном овчинном кожухе поверх рясы. — Обильной кровью платим за проклятые дрова. Стоят ли они сего?

   — Бог испытывает, — с апостольским смирением в голосе ответил Авраамий. — Терпи, отрок, и воздастся за муки твои.

   — Слаб аз, не стерпеть ми. Утресь вот чадо малое из шалашика захотел вытащить, заледенело, в хрупкое скло превратилося. Взял его за ручонку, она и отвались... Богу ли такое не узреть?

   — Всё он зрит. И тяжельше ему, нежели нам, грешным. Но не отвратимся от страдальческого лика его.

   — Неужто мы мёртвые Богу надобны?

   — Грех, грех великий смятенье в душе гнездить, — повысил голос Палицын. — Мы все зарок приняли: не отдать на поругание святыни наши. На вере Русь держится. Льзя ли в шатании быть с зароком-то? Преступить его, обесчестить Божью обитель, оставить без Бога отчую землю? Смерть наша — не конец наш, конец наш — измена!

Ему было за шестьдесят, но ещё не одряхлело его жилистое закалённое тело, уверенны и точны были движения, лёгок шаг. Узкогрудый, но статный, со смуглым строгим лицом, твёрдым взглядом и чистейшей белизны бородой, он казался сошедшим с иконы святым, что и помыслить не может о чём-то плотском. Его умение убеждать и говорить складно и велемудро вызывало благоговейный трепет, и не находилось человека, кто бы мог заподозрить, что, радея за общее дело, Авраамий больше всего печётся о себе...



   — Одним святым Сергиевым духом держится Троица. Аще я умолчу о сём, то камение возопиёт, — закончил, тяжко вздохнув, келарь.

   — Сокрушаться и нам заедино с тобою, — посочувствовал Шуйский, сохраняя печаль на лице, но в голосе его уже не было и следа безысходности. — Излияся фиал горести на всякого из нас. Дорога нам Троица, воистину мила, но ей без Москвы не бысть. Воспрянет Москва — воссияет и Троица. Без вспоможения её не оставим. — Шуйский на мгновение замолк, выпрямляясь и стараясь обрести величественную осанку, словно сидел на троне. — Токмо... Токмо ныне о Москве пущая наша печаль.

   — Видит Бог, — оборотился к иконам келарь, — на Голгофу, аки и он, иду, у несчастной братии последнее имаю. Пущай на мне будет грех — отворю житницы.

   — По былой цене хлеб уступишь.

   — Льзя ли? Братию же по миру пущу! — воспротивился Палицын, с лица которого сразу сошла херувимская просветлённость, и оно напряглось и затвердело.

   — Сук под собой сечёшь, кесарь, — грозно вступился за келаря Гермоген и стукнул посохом об пол. — Жаден ты на своё, да вельми щедр на чужое. Себя подымаешь, а других опускаешь. Доброхотом всё одно не прослывёшь!

   — Не повелеваю, а молю, — беззащитно помаргивая глазками, пошёл на попятную смутившийся от такой злой отповеди царь, но тут же и примолвил твёрдо: — Воля ваша положить цену, а больше двух рублёв за четь никак не можно. — И, вспомнив яростную толпу, вдруг затопал: — Вы тоже погибели моей ждёте!

Глядя мимо царя, патриарх поднялся и стал креститься:

   — Буди, Господи, милость Твоя на нас, яко же уповахом на Тя!..

3

После обеденной трапезы великий государь хотел пройти в опочивальню, но внезапно явился брат — Дмитрий Иванович, тонкогласый, белолицый, с ухоженной бородкой, в прошитом золотой нитью блескучем кафтане и польских сапожках на высоком каблуке, не по возрасту и дородству вздорен и вертляв.

   — С чем пожаловал не к поре? — недовольно спросил брата уже полусонный Василий Иванович.

   — Побожусь, в изумление придёшь, — наливая в царскую чарку романеи, сказал единокровник.

   — Недосуг мне, не томи. Ныне все беды на мою голову.

   — О племянничке твоём речь, о князюшке Михаиле, — с настораживающей вкрадчивостью и едкостью, женоподобно кривляясь, пропел Дмитрий Иванович. — Нахваливал ты его: мол, удачлив, и резв, и умён, едина, мол, наша надежда. А сказывали мне, будто стакнулся он со свеями, к коим ты его послал, и порешили они тебя с престола скинуть. И ещё сказывали, рязанец Прокофий Ляпунов[18], прежний болотниковский-то потворщик, за раскаяние в думные дворяне тобой возведённый, уже принародно его в цари прочит: вот-де такому молодцу и царём быть!

   — Напраслина, — вяло махнул длинным рукавом царь. — Моей воле Скопин послушен, мне единому прямит.

   — А чего ж он в Новгороде-то засел с наёмным войском? Не измора ли нашего ждёт?

   — Про князя Михайлу мне всё ведомо, не таков он, чтоб мешкать. Скоро на Москве будет.

   — Вот и оно, что на Москве! Ой не оплошать бы с твоим любимцем-князюшкой! Уж я-то тебе ближе...

   — Не мнишь ли ты сам соперника в нём? — сверкнул лукавыми глазками царь.

18

Ляпунов Прокопий Петрович (?—1611) — думный дворянин, возглавлял отряд рязанских дворян, примкнувший к восстанию Болотникова. В ноябре 1606 г. перешёл к Василию Шуйскому. В 1610 г. участник свержения Шуйского и организации первого земского ополчения 1611 г., глава земского правительства. Убит казаками.