Страница 118 из 122
— На колени их! Пушай прошенья прошат! — надрывался Шамка, вставший с дружками возле самого моста.
— Анафема-а! — распяливал обросшее чёрным волосом зевло грозного обличья монах со странническим посохом в руках. — Креста на них несть, христопродавцах! Папежникам да люторам потворщики!..
— По запечью хоронилися! — неслось из толпы.
— Ляхам сраки лизали!
— Жигимонту Русь продали!
— Из рода в род позор им!..
Несколько дюжих молодцов из московского посада с трудом удерживали молодую вдовицу, которая стремилась вцепиться в роскошную бороду Мстиславского, что еле двигался через мост впереди небывало смиренного и оробевшего боярства.
Непокрытая голова Фёдора Ивановича была повязана холстиной с пятнами засохшей крови. Всем своим немощным видом боярин являл изрядно претерпевшую в польской неволе жертву. С боков его поддерживали два донельзя измождённых холопа.
За Мстиславским понуро брели тесной кучкой жалкий Иван Воротынский, ковыляющий Иван Романов да сурово насупленная старица Марфа с тщедушным, боязливо таращащим глаза сыном Михаилом. Чуть не вплотную к ним волочил ноги Фёдор Шереметев и рядом с ним Борис Лыков.
А уж следом тянулись прочие думные и приказные чины, страшно исхудавшие и чуть живые.
Чем ближе подходили бояре к народу, тем громче становился угрожающий шум толпы. Казаки потрясали копьями и саблями. Вздымала кулаки московская тягловая чернь.
Перепуганные бояре остановились посередь моста, не отваживаясь больше ступить и шагу. Стояли с опущенными головами.
Пожарский повелел ратникам своего полка расчистить проход. Они принялись за дело на диво нехотя и вяло и чаще вступали в перетолки, чем двигались.
Недвижно стыли на ветру, отворотясь от хлёсткой крупки, первые люди государства и, напротив них, выдвинувшись из толпы, мрачно восседали на застоявшихся конях Трубецкой и Пожарский, полковые воеводы и казачьи атаманы. Узкая свободная полоска, которую в один миг бешеным потоком могла затопить своевольная толпа, разделяла злосчастное боярство и военачальников. Но никто не смел преступить незримую черту.
Постепенно стихал шум вокруг. Готовность бояр покорно принять самую злую участь смиряла дикие страсти.
В толпе уже послышался чей-то сострадальческий всхлип, сменившийся причитаниями и плачем. Жалость растопляла души.
— Не в полон же они к нам, а из полону, — стали говорить в толпе.
— Знамо, натерпелися.
— Господь уже покарал их, довольно бы.
— Своих-то да не миловать!
— Не палачи мы, чай.
И помалу стала расступаться толпа, открывая путь прощённым боярам.
Будто нащупывая прочную твердь, опасливым мелким шажком ступил вперёд вельми одряхлевший в осадном сидении Мстиславский. Его покачнуло, и холопы тут же подхватили под руки боярина. Медленно тронулись и остальные.
Мишку Романова бросало то в жар, то в озноб, трясло мелкой дрожью, у него сами собой подгибались ноги. Он вжимал голову в облезлый соболий воротник шубы и старался ближе держаться к матери. Худо, как никогда, было Мишке. И ни о чём не помышлял он, кроме как о тёплом безопасном уголке где-нито в дальнем вотчинном селеньице, куда не добраться ни ляхам, ни казакам, ни прочим лихим людям. Нудливый дядюшка Иван Никитич принимает Мишку за несмышлёного малолетку, хотя детинушке уже шестнадцать годов, но Мишка теперь готов согласиться с дядей, чтобы только все оставили его в покое. Покой-то и есть самое большое желание Мишки. Лишь бы остаться живу.
Лёгкое колыхание прошло по первому ряду толпы, что была ограждена стрельцами. Повдоль того ряда подбирался к боярам Шамка с дружками. Не могла удоволиться мирным исходом дела буянная душа шпыни, ей нужна была жестокая отместка.
Осмотрительный Шереметев, идущий за Михаилом Романовым, первым почуял угрозу в подступающей сбоку ватажке насупленных молодцев. Он уставился на Трубецкого с Пожарским, пытаясь привлечь их внимание и указать глазами на злоумышленников.
Но земские начальники глядели поверх голов, ничего опасного не обнаруживали.
Всё же немой сигнал Шереметева не остался незамеченным. Простого обличья всадник в юшмане выехал из-за спин начальных воевод и направил коня к подозрительным молодцам. Шереметев по догадке признал в том всаднике выборного человека Кузьму Минина. Ему стало спокойнее и он вовсе не дался диву, когда нижегородец лёгким мановением руки осадил ватажку. Благой мининский поступок навсегда запал в отменную память боярина.
А Кузьма услышал от Шамки укорные слова:
— Эх, выборный, чего б тебе мешатына? Пошалить не дал. Жа кого вштупилша? А ведаешь небошь: в бояршкий двор ворота широки — шо двора ужки!..
— Ответствуй, умник: кому война мать родна? — тихо вопросил Минин. И не добавил больше ничего.
Но Шамка был понятлив, отступил, на прощание без злобы похлопав мининского коня по морде...
Поляки поостереглись выходить сразу вслед за русскими осадными сидельцами. Но удержала их в кремлёвских стенах не только опась. Струсю понадобилась ночь на особое дело.
Ставшему его верным псом Андронову и подвластным казначею людям комендант повелел устроить в надёжном месте тайник и укрыть там царскую казну и сокровища.
Рабы не подвели господина. Выбиваясь из последних сил, люди Андронова управились с делом к рассвету. Казна и клейноды были с бережью перенесены из хранилищ и упрятаны наново. Но ещё не успели загаснуть отброшенные посторонь факелы, как утайщики повалились под нещадными сабельными ударами, обильно кровавя снег. Мёртвые тела уже недосуг да и некому было убирать.
Сдавшийся гарнизон покидал Кремль розно: полки Будилы и Стравинского выходили в Белый город к ратникам Пожарского, полк Струся — в Китай, что был занят казаками Трубецкого. Сам Струсь до поры отсиживался на старом подворье Годунова, опасаясь за свою жизнь и желая отдаться в руки только воеводам.
Направляясь двумя потоками к Троицким и Фроловским воротам, рыцарство, гайдуки и жолнеры проходили через Ивановскую площадь, чтобы оставить там свои прапоры, оружие и всё нажитое и награбленное добро. Имущество принимал Минин. Сноровистые возчики, послушные его воле, укладывали всякую вещь на телеги с разбором. Золото, жемчуг и самоцветы отбирались в особый ларец, что стоял у ног Минина. Драгоценности были-предназначены для раздачи казакам в счёт жалованья. Мининские помощники работали споро, без натуги. Росли на телегах связки дорогих мехов, вороха одежды, отрезы парчи и аксамита, различной утвари. Лишь поверженные знамёна да сабли с мушкетами оставались лежать на подтаивающем снегу в куче, словно они уже были никому не нужны.
После ухода вражеского гарнизона ополченские ратники и казаки мигом рассыпались по всему Кремлю. Оторопь брала их от мерзости запустения, ободранных и загаженных храмов, поваленных тынов, разобранных на дрова изб. Трупы умерших и убитых в последнюю ночь валялись на улицах. В сенях домов, где располагались жолнеры, ратники натыкались на большие чаны с засоленной человечиной.
Приходя в себя от потрясения, люди сперва растерянно озирались и принимались кто плакать, кто браниться, кто сокрушаться, а кто ликовать. Всего было довольно: и слёз, и радости, и гнева.
Казаки свирепого атамана Карамышева громили двор изменника Андронова, из окон Федькиных хором облаками вылетал лебяжий пух разодранных перин, смешивался с падающим снегом. Раздетая донага, с дикими криками бегала по двору сестрица Андронова Афимья, которую для потехи преследовали ражие молодчики. Крики несчастной бабёнки мешались с их гоготом[94].
У входа в Успенский собор Орютин, Потешка Павлов да иные нижегородцы со слезами на глазах обнимались с москвичами: счастье было несказанное — в соборе узрели они уцелевшую икону Владимирской Божьей Матери. Стоя недалеко от них сбившимся боязливым гуртом, заискивающе улыбались им киевские торговцы. Ратники поделились с купцами хлебом.
Супрун, ухватясь за плечо Балыки, как за самую надёжную опору, рыдал в голос. Самое страшное миновало, но поверить тому было ещё трудно.
94
Узнав, что Афимья безвинно пострадала, Минин раздобудет ей одежду и поможет выехать из Москвы.