Страница 116 из 122
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
1
Голод надвинулся неслыханный, невыносимый. Гайдуки из пехоты Невяровского стали умирать один за другим. И как ни старался приберечь остатки своих когда-то обильных запасов Божко Балыка, они таяли да таяли и в конце концов иссякли вовсе. Ничем уже не мог умаслить богатый киевский торговец пана коменданта Струся, который милостиво позволил Балыке поселиться в одних хоромах с ним на старом подворье Годунова. Уже не прибыток да выгода, не блеск царских сокровищ занимали изворотливый ум, а заботы о прокорме.
Вместе со старым знакомцем, тоже промышлявшим торговлей, Супруном заготавливал Балыка траву и раздобывал сальные свечи — смесь из травы и свечного сала была самой сносной пищей. А приходилось ещё глодать древесную кору, есть разваренные гужи да подпруги, сабельные ножны и кожу с седел. Напрочь забылся вкус мяса. Зато свыкался Балыка со смрадным запахом падали, которую тоже пришлось отведать. В одной из церквей Китай-города им с Супруном повезло: они вынесли оттуда груду написанных на пергаменте книг. Радовались тем книгам словно дорогому подарку: пергамент довольно быстро размягчался в кипятке и был гораздо съедобнее гужей.
С некоторых пор перестало смущать Балыку его неряшливое обличье, грязная одежда, немытые руки. Разборчиво-брезгливый поначалу Супрун был не краше. Замызганный кобеняк болтался на его худющем согбенном теле, как на колу. Самого Супруна тоже мотало. И он беспрерывно хлюпал покляпым багровым носом, уныло передвигаясь за приятелем. От недоедания у Супруна стали сами собой изумлённо таращиться глаза, открывая в обесцвеченных прожилках белки. Из-за всякого пустяка Супрун обижался, затевал по-детски привередные ссоры с хныканьем и причитаниями и пихал в рот всё, что можно было жевать. Выдирая из земли лебеду, он тут же начинал пожирать её вместе с корешками. На вислых усах и жидкой бородке его почти всегда оставалось земляное комкастое крошево. Ел он жадно, торопливо и споро. Но по утрам был настолько вял и беспомощен, что Балыка силой поднимал его, и, если бы не поступал так, Супрун давно бы отдал богу душу.
В поисках пищи они ежедень по суху и в мокрель бродили по Кремлю и Китаю, встречая на пути таких же истощённых и опустившихся людей.
Забрызганные грязью заплоты вокруг боярских теремов, запертые ворота, глухие бревенчатые стены позадворных клетей, выморочная тишь пустых разграбленных храмов и настежь распахнутые, со сбитыми пудовыми замками, створы выметенных до зёрнышка житниц на Троицком подворье наводили убийственную тоску.
Легко было впасть в отчаяние. Но Балыка был хитрее и проворнее многих, так что без добычи приятели никогда не возвращались.
Чаще всего можно было поживиться на торгу у Покрова, где за ободранную дохлую собаку давали пятнадцать злотых, за кошку — восемь, за ворону — два да полфунта пороху в придачу, а за мышь — один. Сперва дивно было видеть ряды одичавших и словно бы ополоумевших торговцев, напоказ трясущих за хвосты всякую нечистую умерщвлённую тварь, отчего прежде бы наизнанку вывернуло брюхо. Казалось, не наяву всё то было, а лишь мерещилось. Но со временем торг не стал вызывать отвращения. Однако самое страшное ждало осаждённых впереди.
Одним зябким и мерклым днём, идучи из Успенского собора со службы, которую отправлял угодный полякам преемник Гермогена архиепископ грек Арсений, Балыка и Супрун увидели в канаве наполненный чем-то мешок. Торопясь захватить поживу, они уволокли его за тын и заглянули внутрь. Волосы у обоих встали дыбом: в мешке оказались отсечённые человечьи ноги и голова.
Какое-то время людоедство в Кремле творилось впотай, но вскоре его уже невозможно было скрыть. Обезумевшие от голода жолнеры добивали тяжелораненых, выкапывали из могил накануне захороненных покойников, но насытиться не могли. Начиналась ловля живых людей. В жутком страхе никто из русских — ни бояре, ни их челядь — не покидали своих дворов.
Не видя иного выхода, Струсь повелел вывести из темниц всех узников, умертвить и отдать на съедение жолнерам. Несколько дней прошли спокойно. И опять осаждённых охватило безумие: в муках голода люди объедали себе руки, бросались на землю и пожирали её, грызли дерево. Во взводе Леницкого гайдуки съели своего умершего товарища, а его разъярённый родич потребовал суда, предъявляя права на мертвеца. Ротмистр, разбиравший дело, не мог вынести никакого приговора и, опасаясь, как бы не съели его самого, бежал от спорщиков, что уже схватились за сабли. Гарнизон превращался в непокорную сумасбродную стаю лютых, самих себя пожирающих зверей.
Супрун уже не мог подняться. Прихватив кое-какую утварь для обмена, Балыка поплёлся на торг в одиночку. По давней привычке наторелого купца он запоминал стоимость каждого товара. В рядах продавали человечью солонину в кадках и свежее мясо. Нога оценивалась в два злотых, голова — в три. А кварта горилки — в сорок. Балыке приходили на ум опасные искушающие мысли о том, что не приняться ли самому за доходный мясной промысел, но он старался отогнать их молитвами, не хотел брать страшного греха на душу. Намененных им загодя и припрятанных драгоценностей было довольно, чтобы умерить алчность.
К Божко подходили знакомые купцы, тоже кияне, — а их в Кремле осталось человек за двадцать, — просили нижайше кланяться от их имени пану Струсю да умолить его сдаться московитам. Балыка с силой потирал ладонью опухшее нездоровое лицо и напрямик признавался:
— Чи милуйте, чи карайте, а я ничего зробити не можу.
— Господи, допомогай же! — чуть не с плачем отступали купцы от ещё совсем недавно могущественного и удачливого Балыки.
Возвращаясь с торга и волоча ноги мимо двора главы Боярской думы Фёдора Ивановича Мстиславского, Божко увидел раскрытые ворота и в них самого набольшего боярина, поддерживаемого под руки челядью. Непокрытая голова Мстиславского была залита кровью, которая стекала по лицу и пышной бороде, капая на землю. Фёдор Иванович громко стенал и призывал на помощь. Рядом причитали две сердобольные бабёнки. Мало-помалу набегал, скапливался народишко. Подошёл к воротам и Балыка.
Один из челядинцев пылко рассказывал толпе о напасти, приключившейся с боярином. Оказалось, в терем к Фёдору Ивановичу пробрались двое молодчиков из гарнизона, стали искать съестное да невзначай натолкнулись на самого хозяина. Тот начал их совестить, но один из татей, отступая на крыльцо, схватил палку и расшиб ей голову высокородного мужа.
Словно полученную в сечи рану, Фёдор Иванович выставлял своё увечье напоказ. И хоть негусто собралось людей, чтобы посочувствовать ему, молва кругом пойдёт громкая: ежели-де первый в государстве боярин лишён заступы, прочим русским чинам, пребывающим в осаде, вовсе надеяться не на что. Выходило, не друзья, а враги Мстиславскому поляки, коль он стал их жертвою. И приглядчивому Балыке нетрудно было смекнуть, ради какой корысти так предусмотрительно повёл себя самый важный и знатный москаль.
Начавшийся обстрел вмиг рассеял невеликую толпу возле боярского подворья. Пушки долго били и по Кремлю, и по Китаю, не причинив особого вреда. Но раз на раз не приходилось.
В тот же день Балыка прознал, что грабители Мстиславского обличены: ими оказались жолнер Воронец да ловкий казак Щербина, через которого гарнизон сносился с гетманом.
По повелению Струся лиходеи были приговорены к повешению. Воронца скрыли приятели, а Щербина был схвачен и тут же изрублен на куски. Мясо досталось поимщикам.
Ночью выпал снег. Густой, обильный, пухлый. На рассвете Балыка сошёл с крыльца и направился за ворота, утопая в белых сумётах по колена. Теперь не добыть ни травы, ни кореньев. Слёзы сами полились по отёчным дряблым щекам Балыки. Его покидала надежда, что он останется жить.
Невдалеке смачно захрустел снег, послышались шаги. Балыка опёрся спиной о верею, вскинул глаза и увидел сурового пана Струся в огулярке и кунтуше с бобровой опушкою. За Струсем следовали с мрачно замкнутыми лицами полковники и ротмистры. Сбоку меленько семенил казначей Андронов, прикладывал руку к сердцу, умолял: