Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 68 из 117

А следствие шло без перерывов, потому что здесь не было понятия дней, вечеров и ночей, люди из камеры (заключенные?!) в любое время могли быть вызваны на допрос - и вызывались. От них требовали имена людей, с которыми они вели совместную борьбу против Советского государства, против лично товарища Сталина, их хотели заставить подписаться под списком имен, им не известных, неведомых (и заставляли!), их заставляли признаваться в подготовке покушения на Мир Джафара Багирова.

Камера была так далека от мира, от улиц, по которым ты можешь пойти куда хочешь, от неба, к которому можешь в любое время поднять голову, от дерева, которого можешь коснуться рукой, когда захочется... В здешние цементные стены, в пол, в потолок впиталась безнадежность колодца, колодец был глубок, ты был на дне его, и если бы там, на дне колодца, ты поднял голову и стал кричать, тебя все равно никто бы не услышал, потому что ты был враг народа, ты был посажен в камеру не затем, чтобы отрицать это, чтобы кому-то что-то объяснять, а только затем, чтобы это подтвердить.

Но в камере, как и в обычном мире, было что-то преходящее, она то наполнялась, то пустела. Открывалась дверь, выкрикивалась фамилия, говорилось: "На допрос!" Значит, действительно, на допрос. Если после фамилии звучало: "С вещами!" - значит, заключенного куда-то увозили, была даже такая безумная надежда, что, может быть, освобождают...

Когда же только называли фамилию и не добавляли больше ничего, никакого приказа, это был ужас, это был такой ужас, что даже дно колодца в сравнении с ним было хорошо, дно колодца все-таки годилось хотя бы для того, чтобы дышать, плакать, стонать... Если после фамилии ничего не добавляли, значит, ведут на расстрел. Заключенный это знал, он кричал, бился о землю, он клялся, что невиновен, он хватал сокамерников за руки, за ноги и не хотел отпускать, он даже обгаживал брюки, его приходилось тащить из камеры волоком. А иной заключенный немел, превращался в механизм, двигался как заведенный, молча вставал и выходил из камеры, не проронив ни слова, ни звука. А бывал заключенный, который так ругался, будто дождался наконец момента, чтобы облегчить сердце, ругался самыми страшными уличными ругательствами, которых, может быть, не произносил никогда в жизни, бросался на охранников с кулаками, готов был рвать их зубами на части. Его выволакивали из камеры, помогая друг другу, втроем, а то и вчетвером. А бывал и такой заключенный, который торжественно вставал и, помолчав немного (может быть, все еще на что-то надеясь?!), говорил:

- Моя совесть чиста! Да здравствует товарищ Сталин! Заключенные в камере, правда, уже не были людьми, но, как и люди, они все-таки были разные.

В жизни, за пределами камеры, вне колодца, там, где в любое время можно сесть в трамвай, нагреть воды и искупаться, выйти на берег и послушать шум моря, - вот там порой происходили странные, непостижимые, не поддающиеся никакой логике события. И одним из непостижимых событий было то, что когда уже и Алескер-муэллим, и Калатнтар-муэллим, и Фирудин-муэллим, и Алибаба-муэллим, и сам Хыдыр-муэллим были арестованы и поспешно расстреляны как террористы, Хосров-муэллим все еще находился под следствием...





Хосров-муэллим был арестован за несколько часов до тех несчастных, один, а время было такое - столько было арестованных, что уголовное дело Хосрова-муэллима как-то выпало из группы поспешно расстрелянных террористов, и следователь Мамедага Алекперов вообще не обвинял Хосрова-муэллима как террориста. Хосров-муэллим был обыкновенный враг народа. Удивительное дело! То ли следователь Алекперов не знал о группе расстрелянных террористов, то ли забыл о ней, во всяком случае, он ничего про это не говорил. А Хосров-муэллим нисколько и не удивлялся, потому что Хосров-муэллим ведь и сам не знал о группе террористов, не знал, что и Алескер-муэллим, и Калан-тар-муэллим, и Фирудин-муэллим, и Алибаба-муэллим, и Хыдыр-муэллим расстреляны, что в дни, когда он сидит в Кишлинской тюрьме, в школе без конца идут митинги выражения ненависти, на учителей-террористов сыплются проклятья, Джумшудлу каждый день приходит, участвует в митингах выражения ненависти, Арзу каждый раз поднимается на трибуну и раскрывает внутреннюю сущность Алескера-муэллима, разоблачает его, разыскав в подвале спрятанные отцом книги, сдает их как вещественные доказательства в отряд Павлика Морозова и вместе со всеми членами отряда сжигает подаренные когда-то Авазбеком книги и древние рукописи...

В камере всегда было тринадцать заключенных (по норме этой камеры) - и до вчерашнего дня (понятие "вчера" было здесь условным, как "сегодня" и "завтра", здесь была своя единица времени, без "вчера", без "сегодня" без "завтра"...), но вчера ночью одного - художественного руководителя оркестра народных инструментов, от крика на допросах потерявшего голос, - увели, причем плохо увели, фамилию назвали, больше ничего не сказали, и тот кинулся на пол, кричал без голоса, царапал цементный пол, хотел за что-то зацепиться, остаться, но беднягу схватили за ноги и выволокли.

В камеру должны были теперь привести нового, и камера с никогда не иссякающей надеждой ждала тринадцатого - тринадцатый мог принести новую весть из далекой жизни вне колодца. Тринадцатый заключенный каждый раз (люди ведь менялись, и тринадцатый всегда был новым, последним из помещаемых в камеру заключенных...) был вроде газеты, и кроме бесконечных судебных процессов, собраний, кроме разоблачений бесчисленных врагов народа, считавшихся до вчерашнего дня руководителями, крупными учеными, известными писателями, передовыми хозяйственниками, помимо митингов выражения ненависти, - кроме всего этого, он ведь мог вдруг сообщить и о чем-то еще, и тогда крошечный лучик света падал на дно колодца.

Дверь отворилась, и Поэт, и Драматург, и Литературовед, и Фольклорист, и Философ, и Языковед, и Директор издательства, и Директор школы, и Библиотекарь, и Редактор, и Хосров-муэллим, и тот Один человек с беспокойством обернулись к двери, на скрип, к которому невозможно привыкнуть: чью фамилию назовут теперь, что скажут потом и скажут ли?