Страница 1 из 9
Джон Чивер
Наваждение
Начать надо с того, что самолет, на котором Франсис Уид летел из Миннеаполиса в Нью-Йорк, попал в бурю. Небо сперва было мутно-голубое, а внизу сомкнуто лежали облака, так что земли не было видно вовсе. Потом за окнами замглился туман, и самолет влетел в белую тучу такой плотности, что на ней отражалось пламя выхлопа. Из белой туча стала серой, и самолет начало болтать. Франсису доводилось уже попадать в болтанку, но не в такую. Сидевший рядом пассажир вытащил из кармана фляжку и отпил. Франсис улыбнулся соседу, но тот отвел глаза, не собираясь ни с кем делиться своим успокоительным напитком. Самолет кидало вниз и в стороны. Плакал ребенок. Воздух в салоне был перегретый и спертый; левая нога у Франсиса затекла. Он раскрыл книжку, которую купил в киоске в аэропорту, но буря, свирепевшая снаружи, мешала сосредоточиться на чтении. За иллюминаторами было черно. Из выхлопных сопел выпыхивал огонь, летели во тьму искры; а внутри тут затененный свет, духота и шторы придавали салону несуразный густо домашний оттенок. Затем лампы замигали и погасли.
- Я ведь о чем всегда мечтал? - неожиданно произнес сосед. - Мечтал купить ферму в Нью-Гэмпшире и разводить мясной скот.
Стюардесса объявила, что сейчас будет произведена вынужденная посадка. Над всеми зримо распростер крылья Ангел Смерти; только ребенок не ощутил их взмаха. Стало тихо. Слышно стало, как пилот в кабине напевает: "У меня шесть пенсов, серебряных шесть пенсов. Как бы ухитриться и прожить на них весь век..."
Заглушив песенку пилота, взвыли гидравлические клапаны, вверху что-то визгнуло, как автомобильные тормоза, и самолет лег на брюхо среди кукурузного поля - тряхнуло так, что старик, сидевший впереди, застонал: "Ох, спина моя! Почки мои!" Стюардесса распахнула дверь, кто-то открыл аварийный задний люк, и в салон вошел отрадный шум продолжающегося существования, ленивый плеск и запах ливня. Один за другим они выскочили из самолета и рассыпались по полю кто куда, оберегая жизнь, молясь, чтобы не оборвалась ее нить. И нить не оборвалась. Когда стало ясно, что самолет не загорится и не взорвется, стюардесса и другие члены экипажа собрали пассажиров и повели под крышу ближнего сарая. Приземлились они неподалеку от Филадельфии, и вскоре вереница такси доставила их в город. "Как в войну на Марне" [во время первой мировой войны известен случай, когда французы использовали для переброски войск на Марну такси], - проговорил кто-то; однако подозрительность, с которой многие американцы относятся к своим попутчикам, и теперь была резко ощутима, как это ни удивительно.
В Филадельфии Уид сел в поезд. Доехал до Нью-Йорка, пересек его с юга на север и как раз поспел на электричку, которой пять вечеров в неделю ездил со службы домой.
В вагоне он сел рядом с Трейсом Бирденом.
- А знаете, - сказал он, - я сейчас с самолета, что чуть не разбился под Филадельфией. Мы сделали посадку на поле...
Он опередил и газеты и дождь, погода в Нью-Йорке стояла солнечная, тихая. Был конец сентября, день круглился и пахнул, как яблоко. Трейс выслушал рассказ без волнения. Да и откуда возникнуть волнению? Воспроизвести словами эту встречу со смертью Франсис был не в силах - тем более в электричке, идущей солнечными предместьями, где в тесных садиках уже начинался сбор плодов. Трейс развернул газету, и Франсис остался один со своими переживаниями. На остановке Шейди-Хилл он простился с Трейсом, сел в свой подержанный "фольксваген" и поехал домой.
Дом стоял на участке Бленхоллоу и с виду напоминал коттеджи голландских поселенцев колониальных времен. Он был просторнее, чем казалось на первый взгляд. Общая комната была обширна и делилась на три части, как Галлия ["Записки о Галльской воине" Юлия Цезаря начинаются словами: "Вся Галлия делятся на три части..."]. В загибающейся влево части был длинный, на шестерых, стол со свечами и с фруктовой вазой посредине. Из открытой в кухню двери шел аппетитный запах и доносилось скворчанье: Джулия Уид готовила вкусно. Центром средней, самой большой, части служил камин. Справа были книжные полки и рояль.
Комната блистала чистотой и спокойным порядком, ив окна, выходящие на запад, еще тек ясный свет предосеннего солнца, прозрачный, как вода. Ничто тут не было в забросе, глянец лежал на всем. На столике здесь не наткнешься на жестяную коробку с тугой крышкой, где внутри вместо сигарет - старая пуговица и потускневшая монетка. В камине не увидишь вчерашней золы, На рояле стояли розы, отражаясь в лакированной широкой крышке; на пюпитре - альбом шубертовских вальсов. Луиза Уид, девятилетняя хорошенькая девочка, смотрела в закатное окно. Ее меньший брат Генри стоял рядом. Самый же младший, Тоби, присел у каминного ящика для дров и разглядывал на его отполированной меди выпуклые фигуры католических монахов, пьющих пиво. Франсис снял шляпу, положил газету, не то чтобы он сознательно любовался этой сценой - углубляться в созерцание он не привык. Здесь было его гнездо, родное, созданное им, и он возвращался сюда с тем чувством облегчения и обновления сил, с каким всякое живое существо возвращается к себе домой.
- Привет, ребята, - сказал он. - Самолет, на котором я...
Девять вечеров из десяти ребята встречают отца радостно; однако сегодня они перессорились. Не успел Франсис досказать о самолете, как Луиза получает от Генри пинок ниже спины и оборачивается к нему с возмущенным: "У, проклятый!"
- Стыдно ругаться, - укоряет ее Франсис и тем совершает ошибку - прежде надо было одернуть Генри. Луиза вскидывается на отца; Генри - его любимчик, Генри всегда прав, а ее обижают, и никто не заступится, несчастная ее судьба навеки.
- Ты что дерешься? - поворачивается Франсис к сыну, но у того готово оправдание - она первая его ударила, в ухо ударила, а в ухо бить опасно. Да, ударила, гневно подтверждает Луиза. Да, в ухо, потому что он перемешал ей все тарелочки и чашечки. Врет она, говорит Генри. Не врет, говорит малыш Тоби, повернувшись от дровяного ящика. Генри зажимает ему рот рукой. Франсис оттаскивает Генри, но толкает ненароком малыша Тоби в ящик. Тоби плачет, а Луиза еще раньше заплакала. И тут из кухни выходит Джулия Уид. Это женщина красивая, умная, и проседь в волосах ее не означает старости. Она словно не замечает происходящего.