Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 19

Огляделся Иван – все тихо. Никого в покое. Даже очередной чтец ушел, должно быть, поесть в трапезную.

Невольно сразу мысль царя перенеслась к иной обстановке, к иным картинам. Он вспомнил свой въезд в Москву. Вспомнил восторг толпы… Казалось, снова гремят клики и ликованье сотен тысяч народа. А теперь?..

Горькая улыбка мелькнула на побледнелых устах Ивана. Он захотел вызвать иную, более отрадную картину. Его сын?.. Его Настя… Они были бы здесь, не отошли бы от него, если бы болезнь не грозила заразой… Они бы…

Но тут, на полумысли, на полуобразе он закрыл отяжелелые веки и сразу, мгновенно снова заснул.

Проснулся Иван часа через три, чуя в себе еще большую бодрость, хотя руки и ноги так слабы и тяжелы, словно налиты не кровью, а свинцом.

Пробудился Иван от легкого шороха, ощущая, что кто-то тут находится у постели, глядит ему в лицо. Проснулся царь и не шевелится, только глаза приоткрыл. Он не ошибся. Лекарь-жидовин, все время пользовавший больного, стоит у постели. За ним царь разглядел полную фигуру шурина Данилы, рядом – сухого, но костистого дьяка Ивана Висковатого, с широколобой, плешивой головою. Увидел Иван и плюгавого, вертлявого боярина Ивана Петровича Федорова, который с опаскою, но заходил к больному царю, надеясь, что, в случае выздоровления Ивана, можно будет хорошо учесть свою «бескорыстную преданность осударю-батюшке»…

Боярин постоянно принимал живейшее участие в каждой смуте, «изловлен на воровстве», на подстрекательстве черни к убийству Михаила Глинского, перенес ссылку на Белоозеро. Но с усилением Захарьиных – снова возвратился в Москву, вертелся и вблизи Ивана, и при княгине Евфросинье Старицкой: всем служил, всех продавал и всем был вреден, кроме себя самого, извлекая мелкие выгоды из своих мелких и крупных низостей. Человек невежественный и фанатически верующий в произвол судеб, он приходил к заразному Ивану, решив в душе: «Чему быть, того не миновать!»

Явной опасности он не видит в подобных посещениях. А что дохтура и лекаря царские толкуют, так они и врать здоровы. Ведь надо же за что-нибудь денежки грести.

За Федоровым в просвете ближнего окна темнела крупная, медведеобразная фигура окольничьего боярина Льва Андреевича Салтыкова, недалекого, преданного долгу присяги, грубого на вид человека, но тоже себе на уме. Из своей показной прямоты и грубости небогатый, не родовитый, а скорей – худородный боярин умел извлекать немало выгод для себя лично и для близких родичей. Служа всей душой государю, господину и повелителю, окольничий не упускал случая подчеркнуть всю преданность и пользу, приносимую его службой.

– Проснулся осударь! – негромко заметил Данило Юрьин.

– Вижу! – отозвался лекарь.

Испробовав пульс Ивана, ощупав его голову, тело, дав выпить из чарки какого-то настоя, – лекарь, отходя, произнес:

– Толкуйте теперь… Нет жару… В сознании государь. Если не ошибаюсь я, самое тяжкое время миновало. На поправку царь пойдет…

– Ох, дай-то Господь! – вырвалось у всех, и они стали креститься, шепча: – Дай, Господи, подай, Господи!..

– Царь-государь! Родимый ты наш! – негромко начал Данило. – Как можешь? Легче ль тебе Бог дал? Дело есть великое. Не в тяготу ли будет? Потерпеть бы, пока совсем одужаешь… Да никак невозможно…

Слабая, легкая краска проступила на мертвенно-бледном, исхудалом лице царя. Хотя болезнь притупила в нем способность к восприятию, но и малейшее волнение было тяжело для истощенного организма.

– Говори… я слушаю… я все пойму… – тихо, с остановками произнес Иван, не шевелясь по-прежнему ни единым суставом, окованный полной телесной слабостью.





– Перво-наперво, вот послухай, что боярин твой, Ивашка Петров, баять будет. Какие речи промеж бояр и воевод пошли, как стало ведомо, что наутро – всем присяга, креста целование приказано за княже Димитрия цареванье, за власть государскую… Бунтуют, слышь, людишки твои наихудшие… холопы нерадивые! На нас ополчаются, на весь род наш, захарьинский, будто мы тебе и царству не слуги и помощники, а лиходеи… Вот, послухай…

И Данило отошел, давая место у кровати боярину Федорову. Тот подступил поближе, с земными поклонами и раболепным выражением на подвижном лице, в скользящем взгляде мышиных, бегающих глаз.

– Говорить ли, государь?

– Говори… все сказывай…

– Лекарю-жидовину да монашку ты бы повыйти приказал.

Иван сделал знак, и Юрьин выпроводил из покоя обоих. Не переставая оглядываться, негромким, быстрым говорком, с какой-то бабьей интонацией доносчик-боярин зачастил:

– Ныне, опосля литургии Божественной, как за тебя, пресветлый осударь, в твое место царское – братец твой, князь-государь Юрья Васильич здорованье принимал княженецкое, да боярское, да воеводское и христосованье давал свое государское, – немало всякого чина люду во дворец твой государев сошлось-понаехало. Сени, дворы и переходы полны. И тут о крестном целованье было сказано. И в тот же час разные пустошные речи пошли. И такие-то речи, что сказать боязно…

– Говори!

– А баяли, царь-осударь, все люди знатные: князь Петр Патрикеев, Щенята по прозвищу… Пронские князья, братовья и сродники ихние… Да Ивашка же Турунтай, и Данилка, Димитриев сын, да другой Ивашка, Васильев сын, што с самой Прони… И Одоевские, сродники княгини Евдокеи, да сам Володимир, князь-осударь, брательник твой… И Мезецкий, и Сенька, княжич Ростовский, и Оболенские туды ж, и Оболонские – худородники, лоскутники… И все заодно. И баяли они, осударь, што креста им княжичу Димитрию Ивановичу не целовать и «пеленочному царю» не служивать. Да и служба та будет не царскому дитю, а пронырам Юрьевым-Захарьиным. Они-де, чрез царицы-матушки заступку, и наладили-де это крестное целование, себе на величанье, а всем истым боярам и князьям на умаленье. И как почали им другие люди на тех речах выговаривать, так чуть до драки дело не дошло. Не поглядели, что и во дворе они в твоем, царском. Добро еще, что без наряду воинского, без ножей все сошлися… И много еще пустотных речей было говорено, да не упомнишь всего. Больно язык кругом силен стоял, ровно у Крестца кремлевского твоего, осударь, в день базарный! Вот… Я все поведал тебе, царь-осударь. Не обессудь на усердной службишке, хошь она и не по разуму мне…

И, еще раз отдав земной поклон, доносчик отступил, наблюдая исподлобья за выражением лица Ивана.

Тот слушал, закрыв глаза, не меняя позы, не дрогнув ни единым мускулом. Только вокруг губ замечалось легкое подергиванье, от которого усы Ивана слегка шевелились. Помолчав немного, царь раскрыл глаза, перевел их на Салтыкова, который теперь занял место Федорова, и слабо спросил:

– Ну а ты?

– Да и у меня, осударь, почитай, те же вести, что и у боярина, – сипловатым, грубым голосом своим забасил Салтыков, хмуря и сводя и без того нависшие свои густые брови. – Вышел я, знамо, нынче ж из двора твово царского, сел на коня… Ну, знамо, еду по площади домой…И по пути нагнал меня, знамо, приятель давний, князь Димитрий Немаго… Оболенских который… сын Иванов старшой… Пытает меня: «Крест целовать станешь ли?» – «Как, говорю, не целовать? Царю целовали крест на послушании, ему и роду его всему царскому… Так и царевичу Димитрею надо ж, знамо…» А он на ответ: «И глупо, говорит, осел ты, грит, Лев!» Это он меня-то… «Я, грит, не поцелую. И не один я, все бояре первые. Даже близкие люди к царю: Адашев, Курлятев да Вешняк воевода с нами же будут».

– Адашев? – вырвалось у царя.

– Адашев, знамо… И говорит ошшо: «Как-де служить малому помимо старого?» – «Какого, пытаю, старого?.. И царь у нас молодой, и наследник его – малолетен же!» А Митя засмеялся и бает: «Дурья голова! А князь Володимир Старицкий? Вон кто старый… Он и годами царя старше, самый старшой в роду! Не по закону осударь покойный, свет Иван Васильевич, да отец его, Василий-князь, – обычаи царские порушили. Не сыну по отце на трон садиться, а брату ближнему!..» – «Э, говорю, не к рылу-де нам в царских делах разбираться. Их государское дело. Царь наш есть царь. Богом помазанный». – «Ну, грит, не в царских, так в своих делах разберися! Кому власть-сила достанется, коли малолетнего Димитрия нам навяжут? Захарьиным, мздоимцам, худородным хапальщикам? Мало они-де смуты сеяли? Кто довел, што Михайлу, дядю царева, на клочья чернь разнесла? Они же! Вот и нас так всех подведут да станут величаться, землю обирать. Не допустим того! Хошь за бёрдыши взяться придется, а не допустим!..» Тут уж я и слушать не стал. Обругал добре Митьку, плюнул и прочь поехал! Вот, осударь, я все и сказал. Не погневайся на худом умишке. Я, коли что, – больше кулаком оборонить тебя сумею, чем речами хитрыми…