Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 12

За всем этим или в самом центре оставался простой ужасный факт. Я не хотел умирать. Никогда. И уж точно не тогда, не там, не на неправой войне. Колеся по Мейн-стрит, мимо здания суда и магазинчика Бена Франклина, я чувствовал, как страх разрастается во мне, точно сорняки. Я воображал себя мертвым. Я воображал, как делаю то, что не могу делать: иду в атаку на позиции врага, целюсь в другого человека.

В какой-то момент в середине июля я серьезно стал подумывать о Канаде. Граница была в каких-то паре сотен миль к северу – восемь часов езды. И совесть, и интуиция подсказывали рвануть туда, просто вскочить и бежать со всех ног и не останавливаться. Поначалу идея казалась абстрактной, слово «Канада» просто вырисовывалось у меня в голове, но некоторое время спустя стали проступать конкретные картинки и образы, жалкие детали моего собственного будущего: гостиничный номер в Виннипеге, старый чемодан, глаза отца, когда я буду пытаться объясниться по телефону. Я почти слышал его голос… и голос матери. Беги, думал я, хотя нет, это невозможно… И все же: беги!

Это была нравственная дилемма. Я никак не мог решиться. Я боялся войны, но и жить на чужбине я тоже не желал. Я боялся повернуться спиной к собственной жизни, друзьям и семье, всей моей истории, всему, что было мне дорого. Я боялся утратить уважение родителей. Я боялся закона. Я боялся насмешек и осуждения. Городок, в котором я родился и вырос, был консервативным местечком среди прерий, где с традициями считались, и нетрудно было представить, как люди сидят за столиком в кафе старого Гобблера на Мейн-стрит с чашками кофе и разговор медленно переходит на сынишку О’Брайенов и на то, как чертов сосунок свалил в Канаду.

По ночам, не в силах заснуть, я часто вел жаркие споры с этими людьми. Я кричал на них, говорил, как презираю их слепое, бездумное согласие с происходящим, их недалекий патриотизм, их полное гордости невежество, их банальности про любовь к своей стране, то, как они отправляют меня на войну, которой не понимают и не желают понимать. Я возлагал на них ответственность и вину. Боже ты мой, я действительно так считал. Все они – все до единого! – были в ответе, все эти парни в бейсболках, торговцы и фермеры, благочестивые прихожане, болтливые домохозяйки, школьные родительские комитеты, клубы «Лайонс» и «Ветеранов иностранных войн» и выпендрежники из кантри-клуба. Им что последний вьетнамский император Бао-дай-де, что человек на Луне. Они не знают истории. Они ничегошеньки не знают про тиранию Нго Динь Зьема или природу вьетнамского национализма, или долгого колониализма французов – всё это им чересчур сложно (надо ведь книжки читать!), однако неважно, это ведь война, чтобы остановить коммунистов, просто и ясно, вот как они предпочитают видеть жизнь, а ты – слюнтяй-предатель, если не хочешь убивать или умирать по вполне очевидным причинам.

Конечно, меня переполняла горечь. Но было и нечто большее. Эмоции переходили от возмущения к ужасу, к недоумению, вине и тоске и снова к гневу. Я чувствовал себя больным. По-настоящему больным.

Многое из этого я уже рассказывал, во всяком случае, вскользь или намеками, но полной правды не говорил никогда. Как я сломался. Как однажды на работе, когда я стоял у конвейера, у меня в груди вдруг что-то лопнуло. Не знаю, что это было. И никогда не узнаю. Но это было реально, без сомнения, это был физический разрыв – ощущение треска, вспарывания, протечки. Помню, что уронил водяную «пушку», быстро снял фартук, ушел с завода и поехал домой.

Было позднее утро, и дома я никого не застал. Боль не проходила. Мне чудилось, будто у меня из груди что-то вытекает, что-то очень важное… Я был перемазан кровью и вонял свининой. Стараясь не разрыдаться, я принял горячий душ, собрал чемодан и отнес его на кухню. Затем постоял, внимательно рассматривая знакомую обстановку. Старый хромированный тостер, телефон, белая с розовым пластмасса кухонных поверхностей. Кухню заливал солнечный свет. Все мерцало и блестело. Мой дом, думал я. Моя жизнь.

Сложно сказать, сколько я там стоял, но потом накорябал короткую записку родителям. Уже забыл, что в ней говорилось. Какие-то общие слова. «Уезжаю, позвоню, люблю, Тим».

Я ехал на север.

Я плохо помню этот эпизод своей жизни. В памяти сохранилось лишь отчетливое ощущение скорости и руля, в который я вцепился руками. Меня переполнял адреналин. Пожалуй, я испытывал своего рода эйфорию, вот только к ней примешивалась нереальная острота невозможности происходящего – точно бежишь по лабиринту, из которого не выбраться, счастливого исхода быть не может, но я все равно гнал вперед, потому что ничего иного в голову мне не шло. Это было чистой воды бегство, стремительное и бездумное. Плана у меня не было. Просто вылететь на большой скорости на границу, прорваться и бежать все дальше и дальше.





Незадолго до сумерек я миновал Бемиджи, потом повернул на северо-восток к Интернешенал-Фолс. Спал я той ночью в машине, припарковавшись позади закрытой бензоколонки в полумиле от границы. Утром, заправившись, я двинулся прямо на запад вдоль реки Рейни-Ривер, которая отделяет Миннесоту от Канады и которая для меня отделяла одну жизнь от другой. Места там в основном пустынные и малонаселенные. Изредка я проезжал мотель или лавку, где торговали рыболовной снастью, но в остальном кругом простирались леса. Сосны, березы и сумах. Хотя еще стоял август, в воздухе уже пахло октябрем, футбольным сезоном, горами желто-красных листьев – чистый и звонкий запах. Помню бескрайнее голубое небо. Справа от меня бежала Рейни-Ривер, местами широкая, как озеро, а за Рейни-Ривер ждала Канада.

Сначала я ехал безо всякой цели, потом начал искать место, где бы залечь на день или два. Я был измотан и напуган до тошноты. К полудню наткнулся на старую гостиницу для рыбаков под названием «Хижина Тип-Топа». На самом деле никакой хижины там не было, а было восемь или десять крошечных желтых домиков, сгрудившихся на небольшом мысу, выдававшемся на север в Рейни-Ривер. Гостиница пребывала в жалком состоянии. Тут имелись шаткие деревянные мостки и старый садок для мелкой рыбы, а еще покосившийся домик из промасленного брезента у самого берега. Главное строение, стоявшее среди сосен на взгорке, как будто кренилось на сторону, точно калека, – крыша со стороны Канады просела. Я было подумал, а не развернуться ли, просто сдаться, но все же вылез из машины и подошел к крыльцу.

Человек, открывший мне дверь, является героем всей моей жизни. Как бы это сказать, чтобы не прозвучало слащаво?.. Ну, давай же… Старик меня спас. Он дал мне ровно то, что мне было нужно, без вопросов, вообще без слов. Он меня впустил. Он был рядом в критический момент – безмолвный, внимательный наблюдатель. Шесть дней спустя, когда все кончилось, я не смог найти способа его отблагодарить, до сих пор не могу, и эта история – запоздавшая на двадцать лет попытка сказать ему спасибо.

Даже два десятилетия спустя я могу, закрыв глаза, вернуться на крыльцо «Хижины Тип-Топа». Вижу, как в мое лицо всматривается тот старик. Элрой Бердал, восемьдесят один год, худой, скрюченный и почти лысый. На нем была фланелевая рубаха и коричневые рабочие штаны. В одной руке он держал зеленое яблоко, а в другой – ножик. Глаза у него были голубовато-серого цвета, как бритвенное лезвие, и такие же блестящие, и пока он в меня всматривался, я испытал странное ощущение – точно его взгляд меня вспорол. Разумеется, отчасти тут сыграло роль мое собственное чувство вины, но я все-таки убежден, что старику хватило одного взгляда, чтобы добраться до правды: парнишка попал в беду.

Когда я попросил комнату, Элрой только поцокал языком. Кивнув, он повел меня к одному из домиков и уронил мне в ладонь ключ. Помню, как я ему улыбнулся. А еще помню, что пожалел об этом. Старик покачал головой, словно говоря, мол, не стоило трудиться.

– Обед в половину шестого, – сказал он. – Рыбу ешь?

– Что угодно, – ответил я.

– А то, – хмыкнул Элрой.