Страница 10 из 24
Потому что, получив желаемое (и пока не зная, что в постели с ним возлежала законная жена Марьяна, которую подучил Дука, конечно же, никуда не ушедший, но тайно наблюдающий за развитием событий), Анджело нарушает слово, данное Изабеле. Он велит прислать голову казненного Клавдио. Голова (естественно, подмененная) доставлена. И тут объявляется Дук. Кульминация совпадает с развязкой; «грызомый совестью» (а значит, не до конца утративший человеческое начало), Анджело должен быть казнен, но прощен благодаря уговорам Марьяны и Изабелы.
Самое забавное заключается в том, что прощение, которое Дук дарует Анджело, не только милосердно, но и вполне законно с формально-юридической точки зрения. По стечению обстоятельств (Дуком же и обеспеченным) Анджело так и не стал прелюбодеем, проведя ночь с законной женой; он так и не отменил приговор в расплату за свидание. А в итоге все встает на свои места, «половинчатость» устраняется. Вопрос дня Пушкина состоит лишь в том, возможно ли было это «восстановление», эта победа порядка над неупорядоченностью, без участия Анджело. Прямого ответа в повести нет.
При этом очевидно, что образ Анджело связан множеством нитей и с традиционным типом «идеального государя» (в том числе и в ранней пушкинской поэзии), и – косвенно – с личностью Николая I, чья подчеркнутая суровость, демонстративная верность Закону вызывала у Пушкина смешанные чувства уважения и неприятия. Однако серьезного развития в последующей литературе этот образ не получил – во многом из-за репутации повести как далеко не самой удачной у Пушкина. (Эта оценка была освящена авторитетом В. Г. Белинского, хотя сам Пушкин считал «Анджело» лучшим из своих сочинений в лиро-эпическом жанре.)
Дук – «предобрый старый» правитель «одного из городов Италии счастливой», запустивший дела государственного управления и временно передавший бразды правления «законнику» Анджело.
Свободно перелагая комедию Шекспира «Мера за меру», Пушкин сохраняет все формальные элементы традиционного сюжета. Вот как резюмировал сюжет шекспировской комедии А. А. Смирнов: «Возлюбленная или сестра приговоренного к смертной казни просит у судьи о его помиловании; судья обещает исполнить ее просьбу при условии, если она за это пожертвует ему своей невинностью. Получив желаемый дар, судья тем не менее велит привести приговор в исполнение; по жалобе пострадавшей правитель велит обидчику жениться на своей жертве, а после свадебного обряда казнит его» (в комментариях к кн.: Шекспир У. Поли. собр. соч.: В 8 т. М., 1960. Т. 6.)
Подобная сюжетная схема отводила «предоброму старому Дуку» чисто служебную роль. Такую же, какая у Шекспира отведена «прообразу» пушкинского Дука – Герцогу. Дук должен внезапно и тайно исчезнуть, оставив сурового преемника, чтобы тот поправил запущенные дела. Затем, переодевшись монахом, он появится в одной из центральных сцен (у Пушкина – ч. 3, главки 1–5), чтобы свести воедино слишком далеко разошедшиеся сюжетные линии. Наконец, в третий и последний раз ему предстоит обнаружить себя в самом конце повести – чтобы, объявившись народу, вновь взять бразды правления в свои слабые, но мудрые руки. А значит – развязать последний узел сюжета:
Но место, которое герой занимает в сюжете, и его удельный вес в организации смысла – не одно о то же; образ Дука сомасштабен образу Анджело. Прежде всего, именно благодаря Дуку шекспировский сюжет незаметно приобретает русские черты. Описывая город, в котором правит Дук, Пушкин сознательно использует узнаваемые риторические формулы эпохи Александра I: «друг мира, истины, художеств и наук» и др. Более того, он со смехом приводит раскавыченную цитату из своего собственного письма к декабристу К. Ф. Рылееву от 25 января 1825 г. («что грудь кормилицы ребенок уж кусал» – «не совсем соглашаюсь с строгим твоим приговором о Жуковском. Зачем кусать нам груди кормилицы нашей? потому что зубки прорезались?»). Причем эта формула сразу вышла за пределы «домашнего» словоупотребления пушкинского литературного круга; она была повторена П. А. Вяземским в одной из статей, опубликованных в «Московском телеграфе». В рассказе о правлении Дука и передаче власти в руки Анджело пародийно воспроизведены формулы «жизнеописания» русского провинциала Ивана Петровича Белкина, вымышленного автора «Повестей Белкина» (1830). Белкин тоже был большим охотником до романов, тоже ослабил строгий порядок, перепоручив дела старой ключнице, которой крестьяне – как подданные Дука – «вовсе не боялись».
Наконец, Белкин согласился передать бразды правления строгому другу, предложившему «восстановить прежний, им упущенный порядок»; друг, подобно Анджело, довел дело до «суда» над вороватым старостой, но Белкин, подобно Дуку, не допустил сурового приговора (ибо, потеряв интерес к «следствию», заснул).
Наконец, неожиданный «уход» Дука – опять же не грубо – накладывается на многочисленные слухи 1825–1826 гг. о тайном «уходе» Александра I из Таганрога, которые спустя годы и годы преобразуются в легенду о старце Федоре Кузьмиче, в котором многие деятели послепушкинского поколения будут видеть черты Александра Павловича. Это проявляет в образе Дука русские фольклорные черты, связывает его с мифом об исчезающем и возвращающемся царе. А главное, именно благодаря Дуку в стихотворной повести Пушкина начинают звучать евангельские мотивы. (Напомним, кстати, что название шекспировской трагедии «Мера за меру» это прямой парафраз Евангелия, Мф. 7, 1–2).
После того как Дук выносит Анджело справедливый приговор («Да гибнет судия – торгаш и обольститель»), бедная жена наместника падает перед старым правителем на колени; за нею на колени опускается девица Изабела (причем именно «как ангел») – они молят о прощении. И тут-то автор выводит итоговое полустишие повести: «И Дук его простил». А значит, он и впрямь поступает «как бог»! И делает это не в обход закона (как поступал Анджело, который узурпировал божественное право беспрекословного правосудия), но в обход беззакония. Ведь с формальной точки зрения Анджело так и не успел совершить никакого преступления: не прелюбодействовал (Дук отправил в его объятия законную жену); не отменил объявленное судебное решение в расплату за любовную связь (за него это сделал Дук). И тут читатель до конца понимает, что же значили слова Изабелы, произнесенные ею в разговоре с Анджело: милосердие возвышает «земных властителей» до высоты Бога.
Эта мысль была необычайно дорога Пушкину в 1830-е годы; образ Дука косвенно соотносился с образами мужественно-сердечных властителей Наполеона и Николая I в пушкинском стихотворении «Герой» (1830), Петра I, милующего своих врагов, в стихотворении «Пир Петра Первого» (1835), Екатерины II в финальной сцене повести «Капитанская дочка» (1836). То есть Дук встраивался в череду образов идеальных правителей, сумевших соединить верность государственному долгу с верностью евангельской милости. Другое дело, что образ Дука, как все в этой поэме, подан с едва уловимой насмешкой.
Завершив повесть «Анджело», Пушкин тут же принялся за работу над «петербургской повестью» «Медный Всадник», где идиллическая фигура Дука вдруг отбросит две взаимоисключающие тени – вяло-безжизненную тень «печального» Александра I («С Божией стихией / Царям не совладеть») и страшную тень бесчеловечного Всадника.
Ю. М. Лотман. Идейная структура поэмы «Анджело» // Лотман Ю. М. Избр. статьи: В 3 т. Таллинн, 1992. Т. 2. (Перепечатано в изд.: Лотман Ю. М. Пушкин: Биография писателя: Статьи и заметки. 1960–1990. «Евгений Онегин». Комментарий. СПб., 1995). В электронном виде ранняя версия этой статьи доступна по адресу: http://lib.pushkinskijdom.ru/LinkClick.aspx?fi leticket=PZcXsTe_3HI%3d&tabid=10396.