Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 118 из 125

— Не трог мене!

Он не был уверен, что стряс с нищего весь его дневной заработок. Но много и не нужно.

Это билет в один конец.

Был воскресный вечер — на пенсии дни сливаются, но телепрограмма из «АиФ» охотно подтверждала, что сегодня именно воскресенье, и по НТВ будет фильм, который давно собирался посмотреть Лёшка: он теперь будто вернулся в молодость, стал предпочитать фантастику футболу. Надежда Михайловна подошла к окну. На лавочке возле подъезда отметила согнутую фигуру в синем спортивном костюме. Почему-то задержала на ней взгляд. Фигура сидела смиренно, держа на коленях рюкзак, и вдруг распрямилась, когда к подъезду направилась женщина с сумками.

— Лёш! — позвала Надежда Михайловна.

— Чего там? — недовольно откликнулся муж.

— Какой-то бомж в наш подъезд собира… А, вот, вошёл. Может, вор?

— Не морочь голову!

— Ну вот, вечно от тебя ничего не дождёшься…

Обычное перешвыривание репликами. После того, что полчаса назад произошло между ними, — почти отрадное. Устроиться рядом: он — на диване, она — в кресле. Словно и не было предшествующей грозы. Облачность, то и дело прерывающаяся короткими вспышками и — дальше снова всё, как прежде. Смотрите свой телевизор. Вкушайте свой заслуженный пенсионный покой.

Стук. Или — показалось?

— Лёш, сделай потише!

Муж не прореагировал. Его избирательная глухота иногда умиляла Надежду Михайловну, иногда, вот как сейчас, страшно бесила. Она перехватила лежавший на валике дивана пульт, нажала кнопку отключения громкости. В дверь и впрямь стучались. Впечатление, что — всем телом. Бум… бум…

— Звонок, что ли, сломался?

Муж стоял, уронив пульт. Лицо белое, пухлое и мятое, как подушка. Резинка домашних штанов врезается в грушевидный живот.

— Он не дотягивается до звонка, — пробормотал он. — Роста не хватает…

«Как ты можешь?» — собралась уже укорить его жена. Но в дверь уже зацарапались. Ноготь скрёб о косяк. Да, именно… Точь-в-точь…

— Не открывай, — замороженно попросил супруг, но она, резкая и сильная, вылетела в коридор, дёрнула задвижку, повернула против часовой стрелки чёрную пимпочку замка. С цепочкой пришлось повозиться чуть дольше — дверь уже приоткрылась, и просачивающаяся через щель страшная вонь тормозила дело, и тут ещё муж, который хватал сзади за плечи, но прежде, чем он оттолкнул её к стене, цепочка вылетела из продолговатой щели, и дверь распахнулась.

Он стоял там, не решаясь войти. Выставив вперёд руку с пакетом, на котором отдалённо ещё читались голубые разводы вязи: «Суха… ва…»





Она не удержалась на ногах. То ли муж толкнул слишком сильно, то ли не устояла под грузом того, чего ждала столько лет. Чувствовала, что это правильно, что как раз стоять на ногах было бы сейчас неправильно, нельзя, и подползала, узнавая снизу в незнакомом ракурсе плосковатое лицо, и чёрные, отросшие, слипшиеся, переставшие подходить под определение «ёжик» волосы, и при этом выла:

— Прости меня! Прости меня, простименяпростименяпрости…

Она не узнавала своего голоса, но знала, что он-то и есть настоящий, тот, который она запрятала внутри себя, когда в милиции дали понять, что дальнейшие поиски бессмысленны. Только этот настоящий голос мог заставить её сына переступить порог родного дома. И — заставил.

Он переступил порог, погрузившись в коробочку, заполненную неведомым и — знаемым. То, что окружало его, приобрело новое качество по сравнению с видениями, порождёнными сухарями. Чугунная вислоухая собачка на застеклённой полке, настенная гобеленовая вышивка, изображающая объятия мужчины и женщины в старинных костюмах на увитом плющом балконе, закатный луч, прорвавшийся из-за штор на зардевшийся паркет — всё это как будто всё время оставалось внутри него, как оттиск букв на листе, подложенном под написанное когда-то самому себе письмо, и вот эти оттиски заполнились краской, и он читал, медленно, спотыкаясь о каждую букву: э-то м-ой ды-ом… э-то моя ма-ма… э-то м-ой па-па… Глаза снова пересохли, переставало помогать и моргание, хотя всё равно вряд ли он узнал бы этих людей, ведь он не видел их так долго, зато узнавал голоса, интонации, с которыми они ему говорили, вопили, шептали:

— Прости меня!

— Сынище, неужели ты? Здравствуй…

— Никогда ждать не переставали…

— Откуда ты? Как нас нашёл?

Эти голоса засасывали его в уютное гнёздышко, где он снова станет маленьким, но теперь с ним будут обращаться по-другому, никогда не выставят за дверь, исполнят все его желания… Он отмяк, расхлюпался, внутри него забродили неясные соки, побуждая слёзные железы к новой активности, свежевыдавленные слёзы промыли зрение, всё ещё может быть хорошо, он снова станет отлично видеть, дырка в животе зарастёт. Ведь он вернулся к своим папе и маме, самым могущественным людям на свете: если они один раз уже дали ему жизнь, что им стоит сделать это снова?

Приобретшими остроту зрения глазами он обвёл комнату и увидел на крупном вялом лице отца не доброту всемогущего волшебника, а брезгливость пополам с недоумением. А за его плечом на открытой полке поблёскивал предмет, образ которого взорвался гранатой в мозгу. Позолоченный будильник, охваченный полусферой — уже без ракеты…

Так вот оно что! Вышвырнули его, как нашкодившего щенка, за говённые часики, которые пожалели выбросить — за столько лет не удосужились новые купить, жмоты! Нахлынуло, сжало, как тысяча атмосфер: они ничего не смогут для него сделать. В лучшем случае, посадят на мягкую подушечку, будут кормить с ложечки, играть в большую гниющую куклу, а когда окончательно развалится, вынесут на помойку. Наиграются и… Последняя надежда корчилась на полу в закатном луче. «Жизнь! — хотелось заорать, срывая голос. — Жизнь мою назад подайте, сволочи!» Ту самую жизнь, какая у него была бы, если бы не разделяющая дверь; ту, в которой он не работал бы на Хусаина и которую не потерял бы так рано.

Тоски по утраченному было слишком много, чтобы её выразить. Он никогда не был речист. Зато точность движений, заставлявшая поручать ему самые сложные дела, пока при нём. Позолоченный кругляшок сам собой впрыгнул в ладонь. Сразу ощутилось, какой он тяжёлый — как же мало осталось сил, и зрения, и жидкости в теле… Но пока они есть — н-на!

Надежда Михайловна была уверена, что за годы, протекшие с пропажи ребёнка, она страшно изменилась. Оказалось, ничуть. Сын, легко узнанный, несмотря на возраст, вверг её в те же чувства, что и тогда, когда был маленьким. Вина перед ним — и злость на него, за собственную же вину. И — этот запах… На какой помойке он нашёл эти тряпки? Чем болен? Сын вырос не крупным, но мускулисто-тугим. Даже бледная, в синевато-красных пятнах, кожа не заставляла его казаться слабым. То, что исходило от него острыми волнами, когда он отнимал формочки у соседей по песочнице, развернулось в полную мощь. Силён! И опа…

…сен, не договорила она внутри себя, когда часы (те самые, сберегаемые, как скорбная реликвия) оказались в кулаке сына. Движение было мгновенным, едва ощутимым — только муж упал. Кровь на часах, на той части, которая лишилась ракеты. Крики — её и Лёшины. Тот — сын — молчал. Она вцепилась в него сзади. Не удержала. Зато ощутила сквозь одежду, какой он. Дохлая склизкая рыбина, прикрытая бомжацким гнильём.

Гнев выпрямил Надежду Михайловну. Гнев сделал её цельной, убрав колебания между злостью и виной. Пакет с сухарями валялся на полу: рассыпалось труховатое содержимое. Зачерпнув хлебную труху, швырнула целую горсть её в бледное плоское лицо. Есть! Он выронил часы. Отпустил Алексея, который уже не издавал никаких звуков — так и валялся на полу с окровавленным лицом. Вцепился себе в глаза, будто хотел вырвать их из головы. Царапал, выпуская из-под ногтей струйки крови. Замычал:

— Мыа-ма…

— Вот тебе мама, — сказала она и швырнула часы ему в висок.

В последующие минуты, заполненные тем, что она сперва колотила его всем тяжёлым, что подвернётся под руку, а потом рвала руками податливую, как-то чересчур уж охотно отстающую от костей плоть, она отчётливо осознавала себя. И не осознавала никакой вины в себе. Сын пришёл, чтобы их убить. Она убивает сына. Это настолько невероятно, что не способно вписаться в понятие вины.