Страница 2 из 14
И тогда становится многое понятным.
Например, что твоя родина – андрогин. И сначала носящая мужское имя – она вела себя соответствующе, а отказавшаяся от слова «Союз», опять превратилась в женщину. И это тебе нравится больше, потому что женщине привычней оставаться одной. И ничего не ждать.
Или – про горько-сладкую примесь вечного рабства в крови. Готовность на унижение. И готовность избежать унижения даже ценою смерти. Но это как уж получится: может, откажусь и умру, а может, и поцелую господскую руку. И тоже умру. Какая разница.
Что воля, что неволя, все равно. Привычка быть крепостным.
И тогда жест Емельяна Пугачева, которого ударили перед казнью, а он упал на колени и стал целовать руку ударившую (а ведь был царь, какой-никакой, пусть и самоназванный), не вызывает отторжения. Ну и я, быть может, поцеловал бы.
Откуда мы знаем, какие горизонты тут открываются, когда сейчас тебя четвертуют? И какую трещину на помосте Пугачев рассматривал, когда упал, и как ему это все далеко стало. Может, он действительно прощения просил? Или прощал?
Сначала я страну, как петух курицу, потоптал, теперь ты – меня.
(…что воля, что неволя, все равно…)
И в этом смысле европейская склонность играть в бесстрашие (держать лицо) даже на плахе – смотрится какой-то карнавальной чепуховиной. Сейчас тебя на колени поставят, на круге распнут и на куски порежут, а ты тут как в театре. С высоко поднятой головой. При жизни, что ли, не наигрался? Впереди – Бог, а тут – раскрасневшиеся уроды. Пирожками торгуют. Неужели тебе действительно так интересны эти люди, которые пришли посмотреть, как будут тебя убивать?
И тут почему-то сразу вспоминается, как встретились свобода и родина в истории повторной травли Зощенко… Когда аккуратные английские студенты приехали вопрошать у него и Ахматовой, при уже расслабившейся власти: согласны ли они, теперешние, затравленные и освистанные, с постановлением?
«Как я могу быть согласен с тем, что я подонок и свинья?» – сказал честный Зощенко, веривший словам. Студенты возликовали. И травля возобновилась. «Согласны ли вы с тем, что вы полублудница и полумонахиня?» – между строк спросили Ахматову умные благополучные студенты.
«Я полностью согласна с постановлением», – четко и громко произнесла Ахматова. И каким-то странным образом – выиграла. Не тогда, не сейчас, а вообще. Неслучайно – «государыня Анна». И опять – самозваных кровей. Ибо это и есть – сомнамбулическая честность. И дело тут не в гордыне, не в желании избежать гибели или спасти сына (мне кажется, она и без всякого страха за сына и самого сына так бы сказала). И уж точно не в чувстве слова. А в том, что Ахматова умела быть родиной, а мужчина Зощенко – нет. Попытался доказать. Чтоб все по-людски. А какое тут по-людски? Сначала ты потопчешь меня, потом я тебя. «…И мы мелем, и месим, и крошим тот ни в чем не замешанный прах. <…> Но ложимся в нее и становимся ею, оттого и зовем так свободно – своею».
Ибо слова ничего не значат, и жест ничего не значит, и позора нет. Позор – он в головах. Да, я – полумонахиня, полублудница. А разве нет? (Что воля, что неволя, все равно.)
Ответ Ахматовой восхищает.
…А потом народ – все равно – начинает уходить.
И по мере ухода (истечения) народов тайны все убавлялось (кому нужна сновидящая империя?), а смысл – все прибавлялся.
Самый главный смысл, который родина извлекла, когда уже ушли рижане, эстонцы, грузины, украинцы и даже белорусы, – что ей на самом деле никто не нужен.
Нет, конечно, ничего плохого, если будет возиться посередке, копать свою мелкую смешную грядку какой-нибудь невнятный русский мужик в трениках, но и без него можно обойтись.
В принципе, тут нужен ядерный гриб, – думала родина иногда.
Чтобы никто не грабил меня грабельками, не рыхлил своей маломощной мотыжкой, не растил на мне огурцы и помидоры, не расчесывал газонокосилкой (Stiga Collector 46), не строил концерны, не целовал меня в живот, не грозил мне международными санкциями, не мешал видеть сны.
А сны как раз стали огромными, долгими и длительными, как реки.
Потому что —
А если уж пошли такие дела, то смирись: она не делает вид, а на самом деле безразлична к тебе. Потому что только равнодушная к тебе Родина обретает смысл. Перецелованная и покоцанная наискосок и вдоль, лишенная всякой тайны, сильно подсохшая или, наоборот, пополневшая, склонная к периодическим истерикам и туманным поступкам, могущая тебе уступить или ударить, она лежит под тобой и мерцает. Переливаясь лицом. И даже не понять, сколько ей: шесть, тридцать девять или она – это просто я.
Это я лежу под тобой, дорогой русский бог.
Кстати, я давно хотел сказать. Все самые стыдные слова, которые про меня и тебя наплели, – чистая правда. Мы отнекиваемся или молчим, но знаем, что все это так: мы это видели во сне, а позорные и сладкие сны врать не умеют.
Значит, говорил, что нет других полей для тебя, кроме моей осенней груди?
Нет других рек для тебя, кроме моих набухших проступающих вен?
И пахну я яблоками?
Ну так что, козленочек, хочешь еще прижаться ко мне? В последний раз?
– Хочу.
Бритвы древних славян
Однажды ночью мне снился сон, в котором все так на меня кричали, что в ужасе я проснулся.
А потом я опять опозорил Россию.
Неделю назад, в пятницу, я прилетел к своей подруге в Германию, в маленький провинциальный город, и, надо сказать, не взял с собой бритвы. Поэтому, даже не заезжая в дом, мы поехали в большой супермаркет.
И тут опять встретились Россия и Европа. Россию представлял я.
Выяснилось, что завтра в Германии праздник – День объединения, а в воскресенье магазины у них вообще не работают. Поэтому за час до закрытия супермаркета там случилось вавилонское столпотворение. Все стоят со своими тележками на кассу, а у меня – ни станка, ни бритвы.
Долго мы бегали по торговому залу. Набрали продуктов, нашли пену, нашли шампунь. А бритвы нет. Тут, на нашу удачу, встречается нам знакомый немец. Он узнал меня, обрадовался, говорит: «Помню ваше выступление, как вы нам свои эссе читали!»
Но мне уже не до эссе. Я руками пассы делаю, волнуюсь, говорю: «Where is the бритва?»
Он воодушевился, что может русскому эссеисту помочь. Бегаем по залу уже втроем. Все нашли, а бритвы нет. Я уже трясусь, весь побелел от ярости. Говорю своей подруге: «Вообще у нас на Руси-матушке бритвы на кассе продаются. Или ближе к ней, чтобы не успели, значит, припереть».
И вот мы тележку с продуктами бросили, через очередь пробиваемся, говорим: «Нам только бритву взять». Немцы понимающе кивают, пропускают нас. Отсекают лишнее. Действует все-таки одноименное правило Оккамы (не путать с Обамой!).
И не обманула меня моя интуиция. Там, у кассы, целый стеллаж стоит: и такие, и сякие, и даже с тройным лезвием.
Моя подруга и немец мой ручками бритвы перебирают, по-своему, по-бусурмански, лопочут. 10 секунд лопочут, 20 секунд, минуту. И тут я как рявкну: «Сколько можно? Вы же не флаг над Рейхстагом выбираете!»