Страница 10 из 14
Кстати, о правах. В тех же социальных сетях была шумно и иронично представлена история про женщину не юных лет (ну, типа моего возраста). Которая написала пост по поводу возможных готовящихся ограничений на выезд за границу. В этом нет ничего плохого, уверяла она. Мы и свою страну плохо знаем. А сколько у нас прекрасных мест! Мы и наши дети будем путешествовать по Золотому кольцу!
Любимая мной Татьяна Толстая пришла в этот Фейсбук-статус и написала коротко и емко в комментарии: дура.
И я согласен с Татьяной Толстой.
Как вы говорите? Тайная свобода? Вот она, ваша тайная свобода. В пределах Золотого кольца.
Ну и возвращаясь к Пушкину (вы же любите кольцевую композицию?).
Не так давно я жил три дня в Берлине, на Мотцштрассе. И как выяснилось, там не только сейчас гей-район, куда мы с моей подругой, надо сказать, попали случайно и очень боялись за свои духовные скрепы (вдруг отвалятся). Но и район, где в 20-е годы XX столетия жили писатели-эмигранты, которые составляют славу русской поэзии. И во многих случаях не уступают нашему Александру Сергеевичу. Марина Цветаева, Андрей Белый, Владимир Набоков и другие.
Уже упомянутый Ходасевич (тоже эмигрант) говорил, что они все перекликаются именем Пушкина в наступающем мраке.
Но он ошибся. Не они одни.
Сталинская Россия им тоже перекликалась. Перекликаются люди и сейчас. Мне это кажется диким. Слава богу, что массовое интеллигентское сознание усвоило хоть еще одно поэтическое имя и теперь (в кучку) перекликается и именем Бродского. Но и тут не знают меры.
Помните? В фильме «Раба любви» еще талантливого Никиты Михалкова есть сцена, когда Елена Соловей едет на взбесившемся трамвае, сидя на задней площадке, и шепчет мчащимся за нею конным белогвардейцам, к слову сказать, ее не слышащим: «Вы звери, господа. Господа, вы звери».
Так вот. Вы не звери, господа.
Вы – рабы. Ну, и чтоб никому не обидно, я тоже.
Отличный вывод, по-моему.
Хотя и постыдный.
Здравствуйте, Алла Борисовна!
Тарелочки для пайки
Однажды – лет восемьдесят тому назад – по льдистым тротуарам предвоенного советского Воронежа (а зимой тротуары там превращались в сплошной лед, и слово «льдистый» тут придумано не ради красоты, это исключительно документальный эпитет) шли мужчина и женщина. Мужчина выглядел стариком, хотя на тот момент ему было примерно сорок пять лет. А женщина мерзла в куртке на рыбьем меху и резко за что-то выговаривала своему суетливому спутнику.
Потом она будет сильно жалеть об этом. О своей вспыльчивости и резкости.
И не потому, что он ушел от нее к другой, не потому, что он променял ее на более молодую или просто оставил на старости лет из-за ее вздорного и злого характера, хотя характер у нее действительно был не сахар. А потому что он умер. Во владивостокском лагере. Правда, не сразу.
Как написал один свидетель его последних дней, однажды, распределяя хлеб по баракам, он заметил, что бьют какого-то щуплого маленького человека в коричневом кожаном пальто. Когда свидетель спросил: «За что бьют?» – ему ответили: «Он тяпнул пайку». На вопрос, зачем же он украл хлеб, завшивленный 47-летний старик ответил, что он точно знает, что его хотят отравить, и потому схватил первую попавшуюся пайку в надежде, что в ней нет яду. Кто-то сказал: «Да это сумасшедший NN!» И назвал фамилию.
Через несколько недель сумасшедший NN умер.
Это было 27 декабря 1938 года.
На другом конце бескрайней страны в этот день проснулась его жена и все поняла.
Вот ее слова: «Проснувшись, сказала Шуре: Ося умер. Не знаю, жив ли ты, но с того дня я потеряла твой след. Не знаю, где ты. Услышишь ли ты меня. Знаешь ли, как люблю. Я не умею сказать и сейчас. Я только говорю: тебе, тебе…»
Этой женщиной была Надежда Яковлевна Мандельштам. А умерший старик – поэтом Осипом Мандельштамом. Я думаю, уже все догадались.
И вот я приезжаю в Воронеж (по своим делам, никак не связанным с Мандельштамом) и вечером прошу отвезти меня на ту улицу, где он жил. Меня везет туда машина, на улице стоит предновогодний дубак, температура приближается к 23 градусам мороза. Мы едем по ярко освещенному городу, двоятся и переливаются фонари, когда наша машина поворачивает, и на всем протяжении пути сверкает декабрьская иллюминация.
Когда меня подвозят к искомому месту, мы выходим из машины и спускаемся к началу странного проулка.
В этот момент со временем что-то случается. Оно как-то надламывается.
Проулок ныряет вниз, а я начинаю скользить на легких подошвах. Возникает ощущение, что мы провалились в щель времени. Я вижу вросшие в ледяную землю низкие одноэтажные и двухэтажные дома, и только припаркованный у правого хлипкого домика джип свидетельствует о том, что время провалилось не окончательно.
– Здесь Мандельштам и жил, – говорит сопровождающий.
Я вижу дом, где жил ссыльный О.М. Вижу низкое окно. Вижу ледяную горку улицы, скатывающуюся вниз.
Почему-то меня охватывает страх. Я думаю, что сейчас выйдет хозяин припаркованного джипа и спросит, что мы делаем у его машины.
– Давайте уедем, – говорю я.
Меня отвозят обратно в гостиницу, но даже там меня не оставляет ощущение застрявшего в костях холода. Я остаюсь один, лежу в номере, пишу какие-то глупости в Фейсбуке, а холод не уходит и не уходит. Впрочем, может, что-то там было с отоплением в этой гостинице? Черт его разберет.
И вот через два года – яркой желто-голубой осенью – я иду по Москве свои ежедневные километры. Перебегаю на последнем мигании светофора через Старую Басманную и зачем-то подхожу к газетному киоску. (Слова с суффиксом «-то» – это вообще мои слова. Зачем-то, куда-то, почему-то. Я плохо иногда понимаю, что мной руководит в тех или иных моментах моей не самой сознательной жизни. Но неожиданные подарки от этого неопределенного суффикса часто перевешивают его же ущербы и досадные недостатки.)
На самом видном месте газетного развала лежат пластмассовые тарелки. Те, которые вешают на стену. Для красоты. Кто-то любит кошечек. Кто-то – цветочки. Кто-то уважает Путина. А кто-то любит погорячее. И вот на одной из этих тарелок отпечатан Сталин. Собственной персоной. Иосиф Виссарионович.
И тут я осознаю, что эпоха опять, в очередной раз, сдвинулась и щель времени ползет по только ему, времени, понятному шву.
Я понимаю, что возвращение к советскому стилю (в оформлении, в хорошо отрежиссированной ностальгии, в мышлении) – это болезнь нашего языка. И нашего сознания. Когда-то казалось, что все это ушло в прошлое навсегда. Но нам это только казалось.