Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 11

Потом деревенский дурачок нанес им странный визит. Этого парня, доброго и смешливого, подкармливали всей деревней, используя его на уборке мусора, за что он ежедневно получал свой кусок хлеба. Однако в тот день вечная улыбка сбежала с его лица, и он, обычно умевший держаться в сторонке (в этом заключался его ум), вдруг выставил себя напоказ, встав на колени перед дверью отщепенцев. Он сложил молитвенно руки и оставался в таком положении несколько часов, возведя к небу глаза, полные слез, и шевеля губами в безмолвной молитве. Все приняли эти его действия совершенно всерьез, сочтя их велением свыше. Когда влюбленные спросили дурачка, что с ним такое случилось, тот прошептал: «Перестаньте, Христа ради…»

Сами того не желая, они лишили беднягу его веселого простодушия, и это-то несчастье и заставило их усомниться в собственной убежденности. А что если эти слова – «Перестаньте, Христа ради…» – были новым, последним знаком, посланным им? Наверно, и к посланию, заключенному в поднесенной им ковриге хлеба, они должны были отнестись серьезно, а не радоваться ей, как некоему символу примирения.

Но оправдываться было поздно, оставался один способ вернуть мир и покой туда, где они невольно посеяли смуту и разлад. Не дожидаясь, пока их принудят к этому, они избрали путь добровольного изгнания.

Изгнание. Само это слово повергало их в глубокую печаль. Кто в этом мире готов покинуть землю, на которой родился? Оба они учились здесь ходить, оба выросли среди этой природы, они умели чувствовать смену времен года, знали, когда пойдет дождь, благодаря чему стал он – искусным звероловом, она – сборщицей ягод, всегда приносившей полные корзины. Этот свет был их светом, они знали каждый его отблеск. Эта тьма была их тьмой, им не нужно было факела, чтобы идти сквозь нее. Они говорили на языке предков, и никакой другой язык не смог бы так точно передать состояние их души. Они так гордились своим краем, что могли бы первому встречному рассказать о том, какое это счастье – быть рожденными здесь.

Они досадовали на себя за то, что стали причиной стольких нареканий и недоразумений, что жили не так, как все, что так долго пребывали в этом полуобморочном состоянии, что занимались самообразованием, что лишь срывали плоды, ничего не взращивая. И однако, у них не было ни малейшего намерения идти против общепринятых норм. Со временем они стали бы уважать обычаи ближних, приняли бы на себя свою долю повседневных трудов, создали бы семью и зажили бы счастливо. Узнали бы и они это чувство принадлежности к общине, старейшинами которой – кто знает? – они однажды стали бы. И им наверняка понравилась бы эта жизнь в этом доме, который, как им до сих пор казалось, уходил корнями в самое чрево земли.

Они решили уйти, оставив его незапертым, с измятой постелью и еще не остывшим очагом, – так, будто отправились на прогулку. Снедаемые тоской, они пребывали в том совершенно особенном состоянии, когда еще ничего не изменилось, но всего уже недостает. Они надели самые теплые одежды, допили воду, затушили последние угли, еще тлевшие под золой. Мало-помалу в них росла убежденность, помогая справиться с горем: нет на свете такого богатства, которым они хотели бы обладать, – в этом и заключался глубинный смысл выпавшего на их долю испытания. Так они и покинут свою хижину – с пустыми руками и с твердой уверенностью в том, что их – двое. Они так горевали при мысли о побеге, что почти позабыли об этом. Но двое – это уже цивилизация, это целая армия. По сравнению с этим привязанность к какому-то жилищу, даже к стране казалась им иллюзорной.

Внезапно изгнание перестало пугать их. Наоборот, оно вселяло надежду. Где-то, в трех лье отсюда или на другом конце света, они найдут свое место, оно уже ждет их – на берегу реки или на вершине горы, где они станут недосягаемы для людского осуждения. Не может быть, чтобы такое место не существовало в этом мире, – ведь, говорят, он так огромен. Скоро они сами убедятся в этом.

Они распрощались с домом в надежде, что однажды он снова приютит кого-нибудь, кто будет его любить так же, как любили они. После чего вышли за порог.

В оранжевом свете зари их ждало внушительное скопление народа.

Селяне со своими семьями составляли лишь незначительную часть этой безмолвной толпы. Владельцы замка прибыли верхом в сопровождении слуг и конюхов. К ним присоединились священнослужители, в том числе два епископа со своими диаконами. Тут же находился бальи с целым штатом управителей. И всюду, насколько хватало глаз, вооруженные люди, готовые начать осаду.

Какой-то зритель, из тех, что так любят делиться своим восторгом, восклицая «ох!» да «ах!», то и дело толкает локтем свою жену. Ему так хотелось бы смеяться вместе с ней, потому что нигде, кроме как в театре, им не удается обрести былого единодушия, которое исчезает, как только они снова оказываются вместе в автомобиле. Но сегодня, похоже, пьеса ее не интересует, не отрываясь смотрит она на пару, сидящую в дорогой ложе, в свете боковой рампы. Какие-то важные персоны, наверняка известные, она могла бы поклясться, что совсем недавно видела их по телевизору. Явно женатые, у нее на это нюх, шестое чувство, она умеет подмечать такие вещи: влюблены или нет, хотят ли еще друг друга, какие чувства испытывают – нежность, ненависть, или просто смирились. Она с первого взгляда может сказать это о любой паре. Внезапно ее осенило, но она не смеет поверить: это было бы слишком прекрасно! И теперь уже она пихает мужа локтем в бок.

Даже не подозревая, что за ней шпионят, француженка читает в программке заметку про Чарльза Найта, автора двух десятков пьес, в числе которых и эта, «Супруги поневоле», считающаяся его единственным шедевром. Действительно, в начале третьего акта он превзошел самого себя с этими постоянными лирическими отступлениями, с этими репликами, звучащими теперь, когда судьба любовников предрешена, словно эпитафии. Перемена тона свершилась безболезненно, зрители ничего не заметили: в этом-то и проявилось настоящее искусство драматурга, не побоявшегося принести комедию в жертву, чтобы перевести спектакль в иную, более серьезную тональность, оттененную своего рода черной фантазией, тонкой, как вдовьи кружева. Раздосадованные неповиновением влюбленных, «докучные»[1] ушли, но над сценой уже нависла величественная, зловещая тень. Дерзость стыдливо отступает, время фарса прошло: на сцене смерть.

Стоя во весь рост, вцепившись в прутья решетки, они проезжали в повозке через деревни под улюлюканье толпы, а в это время Лукавый нашептывал им на ухо: «Ах, вы хотели никогда не разлучаться? Ну так вот, теперь вы скованы одной цепью, видите, как все хорошо уладилось». Однако похоже было, что пристальнее всех смотрели вокруг сами пленники.

В башне замка влюбленных с нетерпением поджидали люди в судейских мантиях: слух о небывалом деле опередил их. Им пришлось подождать какое-то время в приемной, где служащий, ничем не интересуясь, кроме гражданского состояния обвиняемых, зафиксировал их присутствие в книге записей. Когда стемнело, настал момент, которого оба ждали со страхом: их протащили по каменному лабиринту, надели кандалы и бросили в темницы, разделенные общей стеной.

В камере мужа уже был один постоялец, лежавший на охапке соломы. Он давно находился в заключении и ждал, когда будет решена его участь, но правосудие, слишком занятое другими делами, забыло о нем и все продлевало срок его наказания, даже не вынеся еще приговора. Он спросил у вновь прибывшего, за какое преступление того поместили в столь зловещие декорации.

Муж ответил, что не имеет на этот счет ни малейшего понятия, но что ему не терпится встретиться с представителями правосудия, чтобы заявить о своей честности.

«Еще один безвинный!» – усмехнулся его товарищ по камере, повидавший немало таких, как этот. Сам-то он признал свою вину и гордился этим; его обвиняли в том, что он вор, и вполне справедливо, потому что он и был вор, но воровал не только кур, а был искусным взломщиком. Ему с полным основанием приписывали исключительные способности: он мог вынести все из дома богатого горожанина, в одиночку ограбить целую торговую улицу или раздеть до нитки владетельного князя, спрятавшегося в своем замке. Ни больше ни меньше.

1

Намек на одноименную пьесу Ж.-Б. Мольера (1661).