Страница 27 из 34
Алексей Петрович незаметно направлял разговоры в нужную ему сторону – к теме, которая волновала Лялю, он исподволь следил за дочерью, пытаясь проникнуть в работу ее сознания и совершить в нем какие-то изменения, в которых он и сам не отдавал себе полного отчета, но которые непременно должны были спасти его дочь от опрометчивого шага.
Маша, всегда чутко отмечавшая любые изменения в настроении ее близких, с деланным равнодушием наблюдала за мужем и дочерью, между которыми что-то произошло, но что именно, она не знала, и теперь терялась в догадках, хотя и была уверена, что ночью Алексей непременно посвятит ее в эти их с дочерью тайны. Она боялась лишь одного: Ляля в таком возрасте, когда особенно обострено любопытство к противоположному полу, а совсем недавно пропагандировалась мода на всякие вольности в отношениях между полами, детей будто специально натаскивали на раннее любопытство к половой жизни, среди родителей ходили всяческие ужасные слухи о связях молодых мужчин-учителей со своими ученицами, о беременностях в четырнадцать и даже в тринадцать лет, о половых извращениях и прочих мерзостях. Правда, в последние год-два в этом смысле многое поменялось и в отношении власти к подобным явлениям, и в отношении самой школы: всякие заскоки и распущенность порицаются, семейные узы рассматриваются как основа прочности государства и общественных институтов. Это радовало. Но ничто не проходит бесследно, и Маша боялась, что веяния недавних вольностей каким-то образом коснулись и ее дочери. Ведь нашла же она у нее прошлой осенью порнографическую открытку – и сколько же они вместе пролили слез, прежде чем пришли к согласию и решительному осуждению столь раннего и столь нездорового любопытства.
Эта их маленькая тайна прошла мимо Алексея Петровича, он и вообще-то мало вникал в семейные дела, предоставив все Маше, но она знала точно: после случившегося Ляля стала отдаляться от нее, прежней откровенности между ними уже нет. Не исключено, что она качнулась к отцу, ища у него разрешения своих непониманий и недоумений. Да и к кому же ей еще обращаться? Алексей с некоторых пор стал в семье – в их большой семье – чем-то вроде священника, к которому шли на исповедание все: и брат Лев, и Катерина, и даже их дети.
За столом засмеялись. Маша встрепенулась, губы ее дрогнули виноватой улыбкой, она близоруко оглядела стол.
Все смотрели на Андрея. Играя своими цыганскими глазами, чувствуя себя в центре внимания, он рассказывал что-то из своей студенческой жизни уже вполне сформировавшимся приятным баритоном:
– И вот, представьте себе, стоит этот Лямкин перед нами и заливается соловьем: я, мол, и раньше замечал за своим дядей что-то нездоровое, что-то попахивающее антисоветчиной и троцкизмом, но никак не мог сформулировать свои подозрения. И вот теперь, когда дядю арестовали, у него, мол, открылись глаза, и то, что раньше казалось ему просто подозрительным, теперь выглядит как вполне доказанное преступление. Представляете? Ну, я, разумеется, слушаю всю эту белиберду, но никак не могу понять, почему Лямкин со своими подозрениями не пришел в комитет комсомола? Ведь дядю его могли разоблачить еще два года назад…
Андрей оглядел сидящих за столом взором победителя. Но больше всего его интересовало впечатление, которое он произвел на своего дядю-писателя: для Андрея Алексей Петрович был эталоном коммуниста и просто мужчины. Вырезки из газет и журналов с очерками и рассказами дяди Леши он начал собирать еще в третьем классе, гордился этим, а две книги с дарственными надписями держал на специальной полке отдельно от других с уверенностью, что и вся полка будет со временем заполнена книгами Алексея Задонова с такими же дарственными надписями Задонову Андрею.
– И что же? – спросил Алексей Петрович. – Этот Лямкин разрешил твое непонимание?
– Что ты, дядь Леш! Когда он стал отвечать на мой вопрос, то окончательно запутался, и всем стало ясно, что он либо сочувствовал своему дяде, либо, в лучшем случае, проявил элементарно преступную беспечность по отношению к замаскировавшемуся врагу советской власти. Ведь, согласись, как человек ни маскируется, а в домашней обстановке он обязательно чем-нибудь да себя раскроет: какими-нибудь замечаниями, репликами, даже анекдотами. А Борька Лямкин, между прочим, слывет у нас на факультете за первейшего анекдотчика и всегда бравировал, что анекдоты слыхал от своего дяди. Тут разве что окончательный дурак не заметит троцкистской направленности мышления своего дяди.
– А у вас на факультете много умных?
– В каком смысле? – насторожился Андрей, преданно заглядывая Алексею Петровичу в глаза.
– В прямом. Вот ты – умный?
– Ну-у, – замялся Андрей. – Самому о себе говорить как-то не по-комсомольски. Пусть другие судят обо мне, умный я или дурак.
– Ну, вот ты – тот самый другой. Что ты можешь сказать о своих товарищах в этом смысле? Есть среди них умные?
– Конечно, дядь Леш! Да почти все! А Сережка Воронов – он вообще гений! Лучший математик в институте!
– Гении – не в счет, – добивался своего Алексей Петрович под одобрительные взгляды Катерины и своего брата.
– Я имею в виду элементарно умных студентов. Или, по-другому, не окончательных дураков.
– Я и говорю: все! – выпалил Андрей, уже догадываясь, что дядя строит ему какую-то логическую ловушку, в которые он ни раз завлекал своего самоуверенного племянника.
– Так что же вы, такие умные, не разглядели в анекдотчике Лямкине антисоветчика, а в его дяде – троцкиста? Ведь ты же сам утверждаешь, что он вам рассказывал анекдоты от своего дяди и что эти анекдоты всегда были с душком.
– Про душок я ничего не говорил, – тихо произнес Андрей, и уши его стали такими красными, что Катерине показалось, будто из них вот-вот брызнет кровь.
– Так тебе и надо, хвастунишка, – сказала она и взъерошила цыганскую шевелюру сына.
– Так что мне теперь делать? – тихо спросил Андрей, виновато оглядываясь на отца. – Получается, что мы все виноваты…
Лев Петрович сочувственно качнул тяжелой головой, но сына оправдывать не стал:
– Получается, что так.
– Ни в чем вы не виноваты, – заговорил Алексей Петрович, твердо разделяя слова. – Вы виноваты лишь в том, что молоды, самонадеянны, и вам кажется, что все просто и ясно. На самом деле все далеко не так просто и не настолько ясно, чтобы судить лишь по впечатлениям и понаслышке. Слишком большая ответственность – брать на себя решение судьбы своего товарища. Можно и ошибиться. Болтун, разумеется, находка для шпиона, но еще не шпион. И если осуждать его, то исключительно за болтливость.
– Но ведь не ждать же, когда болтливость закономерно перерастет в шпионаж.
– А вы и не ждите. В этом и проявится как ваша бдительность, так и ваша комсомольская принципиальность.
Ляля, сидевшая справа от отца, благодарно прижалась к его боку своим тоненьким телом и положила свою руку на его.
Губы Маши дрогнули тихой улыбкой, и еще полчаса назад мучившие ее тревоги отступили в темный угол за буфет с резными дверцами.
Глава 17
Свою критическую статью о книге Гната Запорожца Алексей Петрович отнес в «Литературку» за два дня до отъезда в командировку. Он был доволен статьей, ее объективностью и мягкой доброжелательностью по отношению к автору: кто из нас не грешен? Еще раньше состоялось открытое партийное собрание писателей Москвы. Может быть, если бы не это партийное собрание, Алексей Петрович какое-то время помучился бы чувством вины перед человеком, в судьбу которого его заставили вмешаться жестокие обстоятельства. Но партсобрание, на котором все выступающие в чем-то каялись и усердно разоблачали других под видом дружеской критики, – в том числе и писателя Алексея Задонова за классовую расплывчатость и неопределенность, – поселило в душе Алексея Петровича растерянность и еще больший страх, так что статья о книге Запорожца казалась теперь ему действием незначительным, ничего не меняющим ни в его, Задонова, судьбе, ни в судьбе Запорожца.