Страница 7 из 11
Он подсунул руки под плечи Бушу, потянул на себя и беспомощно огляделся. К счастью, Браун уже снял с постели подушку. Вдвоем они устроили Буша полусидя-полулежа и подвязали ему салфетку, Хорнблауэр принес тарелку супа и кусок хлеба.
– М-м, – сказал Буш, пробуя. – Могло быть хуже. Прошу вас, сэр, ешьте, пока не остыло.
Браун придвинул к столу стул и вытянулся за спинкой по стойке «смирно»: хотя прибора было два, сразу стало ясно, как далек он от мысли сесть с капитаном.
– Еще супа, Браун, – сказал Буш. – И вина, пожалуйста.
Тушеная говядина оказалась превосходной даже на вкус человека, привыкшего, что мясо надо жевать.
– Лопни моя селезенка, – объявил Буш. – А тушеного мяса мне можно, сэр? Что-то я с дороги проголодался.
Хорнблауэр задумался. Когда человека лихорадит, ему лучше есть поменьше, но признаков лихорадки он не видел. К тому же Бушу надо оправляться после потери крови. Все решило голодное выражение на лице лейтенанта.
– Немного вам не повредит, – сказал Хорнблауэр. – Браун, передай мистеру Бушу тарелку.
На «Сатерленде» кормили однообразно, в Росасе – скудно. Теперь они вкусно поели, выпили хорошего вина, обогрелись и даже немного разговорились. Однако ни один не мог преодолеть некую невидимую преграду. Аура могущества, окружающая капитана на линейном корабле, сохранялась и после гибели корабля, мало того, беседе препятствовала та дистанция, которую всегда сохранял Хорнблауэр. А для Брауна первый лейтенант был почти так же недосягаемо высок, как и капитан. В присутствии офицеров он испытывал благоговейный ужас, хотя личина старого слуги помогала преодолеть неловкость. Хорнблауэр доедал сыр. Наступил момент, которого Браун страшился.
– Ну, Браун, – сказал Хорнблауэр, вставая. – Сядь и поешь, пока не остыло.
Семнадцать из своих двадцати восьми лет Браун служил его британскому величеству на флоте его величества и за эти годы пользовался за едой исключительно ножом и пальцами, ни разу не ел с фарфоровой тарелки, никогда не пил из бокала. Он запаниковал – ему казалось, что офицеры вылупили на него огромные, как плошки, глаза. Он нервно схватил ложку и приступил к незнакомой задаче. Хорнблауэр внезапно увидел его смущение так, словно заглянул внутрь. У Брауна железные мускулы и нервы, которым Хорнблауэр нередко завидовал, в бою он храбр той храбростью, какая Хорнблауэру и не снилась. Он умеет вязать узлы и сплесни, брать рифы, убирать паруса, править, бросать лот и грести – все это много лучше, чем его капитан. Он, не задумываясь, полез бы на мачту ночью, в ревущий шторм, однако при виде ножа и вилки руки его задрожали. Хорнблауэр подумал, что Гиббон смог бы афористично вывести мораль в двух ярких антитезах.
Унижение никому не идет на пользу – Хорнблауэр отлично знал это по себе. Он взял стул, поставил возле носилок, сел лицом к Бушу и постарался вовлечь его в разговор. За спиной ложка скребла по фарфору.
– Переберетесь в постель? – спросил он первое, что пришло в голову.
– Нет, сэр, спасибо, – ответил Буш. – Я уже две недели сплю на носилках. Мне тут удобно сэр, да и больно было бы перебираться, даже если бы… если…
Бушу не хватало слов выразить безусловную решимость не ложиться вместо капитана в единственную постель.
– Зачем мы едем в Париж, сэр? – спросил он.
– Бог его знает, – отвечал Хорнблауэр. – Думаю, Бони хочет о чем-то нас порасспросить.
Вопроса он ждал и ответ приготовил несколько часов назад: Бушу в его состоянии лучше не знать о предстоящем расстреле.
– Много ему будет проку от наших ответов, – сказал Буш мрачно. – Может, пригласит нас в Тюильри выпить чайку с Марией-Луизой.
– Может, – согласился Хорнблауэр. – А может, решил поучиться у вас навигации. Я слышал, он в математике слабоват.
Буш улыбнулся. Считал он туго, и простейшая задачка из сферической тригонометрии оборачивалась для него пыткой. Чутким слухом Хорнблауэр уловил, как скрипнул под Брауном стул – видимо, трапеза продвигалась успешно.
– Налей себе вина, Браун, – сказал Хорнблауэр, не оборачиваясь.
На столе оставалась непочатая бутылка и еще немного в другой. Сейчас можно проверить, как у Брауна с тягой к спиртному. Хорнблауэр упорно не поворачивался к нему лицом и кое-как поддерживал затухающий разговор. Пятью минутами позже стул под Брауном скрипнул более определенно, и Хорнблауэр обернулся.
– Поел, Браун?
– Так точно, сэр. Отличный ужин.
Супница и судок опустели, от хлеба осталась одна горбушка, от сыра – последний ломтик. Однако в бутылке убыло всего на треть – Браун удовольствовался от силы полбутылкой. По тому, что он выпил не больше и не меньше, можно заключить, что он не пьяница.
– Тогда дерни звонок.
Вдалеке зазвенело, потом в двери повернулся ключ, вошел сержант с двумя служанками: женщины принялись убирать со стола, сержант присматривал.
– Надо раздобыть тебе какую-нибудь постель, Браун, – сказал Хорнблауэр.
– Я могу спать на полу, сэр.
– Нет, не можешь.
Молодым офицером Хорнблауэру случалось спать на голых палубных досках, и он помнил, как это неудобно.
– Моему слуге нужна постель, – обратился он к сержанту.
– На полу поспит, – отозвался тот.
– Ничего подобного. Найдите ему постель.
Хорнблауэр, к собственному удивлению, обнаружил, что бойко объясняется по-французски. Сообразительность помогала максимально использовать небольшой набор выражений, цепкая память хранила все когда-либо слышанные слова – при необходимости они сами оказывались на языке.
Сержант пожал плечами и грубо повернулся спиной.
– Завтра утром я доложу полковнику Кайяру о вашей наглости, – сказал Хорнблауэр в сердцах. – Немедленно принесите матрац.
На сержанта подействовала не столько угроза, сколько вошедшая в плоть и кровь привычка к повиновению. Даже сержант французской жандармерии был научен уважать золотой позумент, эполеты и властный голос. Может быть, его смягчило и явное недовольство служанок, возмущенных тем, что такой красавчик будет спать на полу. Он позвал часового и велел принести с конюшни матрац. Это оказался всего-навсего соломенный тюфяк, однако несравненно более удобный, чем голые доски. Браун взглянул на Хорнблауэра с благодарностью.
– Время отбоя, – объявил Хорнблауэр, оставляя без внимания этот взгляд. – Сперва, Буш, устроим поудобнее вас.
Из какой-то непонятной гордости Хорнблауэр отыскал в саквояже вышитую ночную рубашку, над которой любовно потрудились заботливые Мариины пальцы. Он взял ее из Англии на случай, если придется ночевать у губернатора или у адмирала. За всю бытность свою капитаном он ни с кем, кроме Марии, комнаты не делил, и теперь стыдился готовиться ко сну на глазах у Брауна и Буша. Он до смешного стеснялся их, хотя Буш уже откинулся на подушку и закрыл глаза, а Браун, скромно потупившись, скинул штаны, завернулся в плащ, который Хорнблауэр всучил ему чуть не насильно, и свернулся на тюфяке, ни разу на капитана не взглянув.
Хорнблауэр залез в постель.
– Все? – спросил он и задул свечу; дрова в камине прогорели, красные уголья слабо озаряли комнату. Начиналась бессонная ночь, чье приближение Хорнблауэр научился угадывать заранее. Задув свечу и опустив голову на подушку, он уже знал, что не заснет почти до зари. Будь это на корабле, он вышел бы на палубу или на кормовую галерею, здесь ему оставалось только лежать неподвижно. Иногда по шороху соломы он догадывался, что Браун повернулся на своем тюфяке, раз или два простонал в нездоровом забытьи Буш.
Сегодня среда. Шестнадцать дней назад Хорнблауэр командовал семидесятичетырехпушечным кораблем и неограниченно распоряжался судьбами пяти сотен моряков. Малейшее его слово приводило в движение исполинскую боевую машину, от ударов, которые он наносил, содрогались троны. Он с тоской вспоминал ночь на корабле, скрип древесины и пение такелажа, бесстрастного рулевого в свете нактоуза, мерную походку вахтенного офицера на шканцах…
Теперь он никто. Человек, который расписывал по минутам жизнь пяти сотен подчиненных, выпрашивает один-единственный матрац для единственного своего старшины. Жандармский сержант безнаказанно его оскорбляет, он должен покоряться презренному временщику. Хуже того – при одном воспоминании к щекам прихлынула горячая кровь – его везут в Париж как преступника. Очень скоро холодным утром его выведут в ров Венсенского замка, чтобы поставить к стенке. А потом смерть. Живое воображение ясно рисовало касание пули. Интересно, долго ли длится боль до того, как наступает забытье? Он убеждал себя, что страшится не забытья – оно будет избавлением от тоски, почти желанным, – но окончательности, необратимости смерти.