Страница 9 из 15
– Вставай! – крикнул он. – Время не терпит, если ты не хочешь опоздать! Я забыл сказать тебе вчера, кого граф выбрал себе секундантом: это Линьероль. Если хочешь, еще лишнее оскорбление! Но в этом то преимущество, что если бы ты, – он вздохнул, – серьезно ранил твоего противника, этот достопочтенный секундант, безусловно, будет помалкивать, ибо у него тысячи достаточных оснований не привлекать к себе общественное внимание.
Одеваясь, я заметил, что мой друг о чем-то хочет попросить меня и с трудом преодолевает это желание.
Я надел мою дорожную куртку, сшитую еще в Берне, по швейцарскому обычаю, с основательными карманами с обеих сторон, и надвинул на лоб свою широкую шляпу, когда Боккар с внезапным порывом обнял меня и, поцеловав, прижался своей кудрявой головой к моей груди. Это чрезмерное участие показалось мне не мужественным, и я успокаивающе отстранил обеими руками благоухающую голову. Мне показалось, что в это мгновение Боккар что-то проделывал с моей курткой, но я не обратил внимания, так как надо было спешить.
Молча мы шли по улицам в утренней тишине, под слегка накрапывавшим дождем, прошли через только что открытые ворота и нашли невдалеке от них сад, окруженный полуразрушенными стенами. Это одинокое место было избрано для поединка.
Мы вошли и увидели Гиша и Линьероля, которые, ожидая нас, расхаживали среди буковых зарослей главной аллеи. Граф приветствовал меня с насмешливой вежливостью. Боккар и Линьероль сошлись, чтобы условиться относительно места и оружия.
– Утро свежо, – сказал граф, – если вы согласны, то будем драться в куртках.
– Панциря нет? – спросил Линьероль, делая рукой нащупывающий жест по направлению к моей груди.
Граф взглядом приказал ему оставить это.
Нам подали две длинные рапиры. Бой начался, и я вскоре заметил, что имею дело с противником, превосходящим меня быстротой и ловкостью и при этом вполне хладнокровным. Испробовав мою силу несколькими легкими ударами, нанесенными как бы в фехтовальной зале, он стал менее небрежным. Начался бой не на жизнь, а на смерть. Он намечал кварту, за которой в ускоренном темпе следовала секунда. Я едва успел отвести удар; если бы он повторил тот же прием немного скорее, я бы погиб.
Следующий удар был нанесен с быстротой молнии, но гибкий клинок сильно согнулся, как бы наткнувшись на твердый предмет; я парировал, нанес ответный удар и пронзил моей шпагой грудь графа, когда тот, чересчур уж уверенный в себе, сделал слишком далекий выпад. Он побледнел, лицо его приняло пепельный оттенок, затем он выронил оружие и рухнул на землю.
Линьероль нагнулся над умирающим, в то время как Боккар увлекал меня оттуда.
Поспешно мы обогнули городскую стену, и около третьих ворот Боккар вошел со мной в маленький известный ему трактирчик. Мы прошли через сени и поместились за домом в густо заросшей беседке. В утренней сырости все еще было мертвенно тихо. Мой приятель потребовал вина, которое принесла заспанная служанка. Он с удовольствием прихлебывал его, в то время как я не притронулся к своему бокалу. Я скрестил руки на груди и опустил голову. Убийство камнем лежало у меня на душе.
Боккар стал уговаривать меня выпить и, когда я в угоду ему осушил бокал, начал:
– Изменят ли теперь некоторые люди свое мнение об Эйнзидельнской Божьей Матери?
– Оставь меня в покое! – резко ответил я. – При чем же она тут, если я убил человека?
– Она причастна к этому больше, чем ты думаешь! – отвечал Боккар с легким упреком во взгляде. – Только ей ты обязан тем, что сидишь здесь со мной рядом! Ты должен поставить ей толстую свечу!
Я пожал плечами.
– Неверный! – воскликнул он и с торжеством вытащил из левого кармана моей груди образок, который обычно носил на шее и который сегодня утром во время своего порывистого объятия, вероятно, потихоньку засунул мне в куртку.
С моих глаз словно спала повязка.
Серебряный образок задержал удар, который должен был пронзить мое сердце. Первым моим чувством был гневный стыд, как если бы я поступил нечестно и защитил свою грудь вопреки законам поединка. К этому присоединилось раздражение из-за того, что я был обязан жизнью идолу.
– Лучше бы мне лежать мертвым, – пробормотал я, – чем быть обязанным своим спасением злому суеверию.
Постепенно мысли мои, однако, прояснялись. Образ Гаспарды встал в моей душе, а с ней вся полнота жизни. Я был благодарен за вновь подаренный мне солнечный свет, и, когда я снова взглянул в радостные глаза Боккара, я не смог заставить себя спорить с ним, как мне ни хотелось этого. Его суеверие нельзя было одобрить, но его верная дружба спасла мне жизнь.
Я сердечно попрощался с ним и, обгоняя его, поспешил в ворота, направляясь через город к дому адмирала, ожидавшего меня в этот час.
Утро я провел там за письменным столом, просматривая по его приказанию счета, имевшие отношение к вооружению отправленного во Фландрию гугенотского отряда.
Когда адмирал в свободную минуту подошел ко мне, я отважился попросить его послать меня во Фландрию, чтобы я мог принять участие в наступлении и присылать ему быстрые и точные сведения о ходе его.
– Нет, Шадау, – отвечал он, покачав головой – я не могу подвергать вас опасности разделить участь добровольцев и умереть на виселице. Другое дело, если б вы пали рядом со мной после объявления войны. Я обязан перед вашим отцом не подвергать вас никакой опасности, кроме честной смерти солдата!
Было около полудня, когда приемная стала переполняться более обыкновенного и слышался все более возбужденный разговор.
Адмирал позвал своего зятя Телиньи, который сообщил ему, что сегодня утром граф Гиш пал в поединке и что его секундант, пресловутый Линьероль, велел графской прислуге взять труп у ворот Сен-Мишель и раньше, чем бежать, мог только сообщить, что господин их пал от руки неизвестного ему гугенота.
Колиньи наморщил брови и вспылил:
– Разве я не воспретил самым строжайшим образом, разве я не угрожал, не умолял, не заклинал, чтобы ни один из наших не поднимал в это роковое время ссор, которые могут повести к кровавой развязке! Если поединок сам по себе поступок, которым ни один христианин без важных причин не должен отягощать своей совести, то в эти дни, когда одна искра, запавшая в пороховую бочку, может погубить всех нас, он становится преступлением по отношению к нашим братьям по вере и нашей родине.
Я не поднимал глаз с моих счетов и был рад, когда закончил работу. Затем пошел на свой постоялый двор и велел отнести мои пожитки в дом портного Жильбера.
Болезненный человек с боязливым лицом со всякими поклонами провел меня в предназначенную мне комнату. Она была велика и просторна, и так как она находилась в верхнем этаже дома, то оттуда открывался вид на весь квартал, море крыш, среди которых возвышались к облачному небу шпили башен.
– Здесь вы в полной безопасности! – сказал Жильбер тонким голосом, вызвав этим улыбку на моем лице.
– Я очень рад, – отвечал я, – найти приют у брата по вере.
– Брата по вере? – залепетал портной. – Не говорите так громко, господин капитан. Правда, я христианин евангельской веры и, если нельзя будет иначе, тоже готов умереть за моего Спасителя… Но быть сожженным, как Дюбур, на Гревской площади! Я еще маленьким мальчиком был при этом – ух, это слишком ужасно!
– Не бойтесь, – успокаивал я его, – эти времена прошли, а мирный эдикт предоставляет всем нам открыто исповедовать свою веру.
– Дай бог, чтобы это так и осталось, но вы не знаете нашей парижской черни. Это дикий и завистливый народ, и такое уж наше гугенотское счастье – мы раздражаем их. Мы живем укромно, смирно и честно, и поэтому они упрекают нас, что мы отстраняемся от них из чувства превосходства, но боже праведный! Разве можно соблюдать десять заповедей и не отличаться от них при этом!
Мой новый хозяин покинул меня, и с наступлением сумерек я отправился через улицу к парламентскому советнику. Я нашел его чрезвычайно угнетенным.
– Злой рок тяготеет над нашим делом, – начал он. – Вы уже слыхали, Шадау? Знатный придворный, граф Гиш, заколот сегодня утром каким-то гугенотом в поединке. Весь Париж об этом только и говорит, и я думаю, что патер Панигарола не упустит случая указать на всех нас как на шайку убийц и провозгласить своего добродетельного покровителя, – ибо Гиш усердно посещал церковь, – в своих вечерних проповедях, производящих столь большое впечатление, мучеником католицизма… У меня болит голова, Шадау, и я пойду лягу. Пусть Гаспарда угостит вас перед сном.