Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 15



– Вы забываете, – возразил я, – о насилиях над нидерландцами. К их притеснителю не может быть уважения, будь это хоть величайший полководец в мире!

– Он усмирил мятежников, – был ответ, – и дал пример, полезный и для нашей Швейцарии.

– Мятежников! – воскликнул я и залпом выпил стакан огненного картальо. – Они мятежники не больше и не меньше, чем те, кто дал клятву на Рютли!

Годильяр принял заносчивый вид, поднял с важностью брови и продолжал, ухмыляясь:

– Если когда-нибудь основательный ученый исследует это дело, то, быть может, обнаружится, что восставшие против австрийцев крестьяне лесных кантонов были глубоко не правы и повинны в мятеже. Впрочем, это сюда не относится; я только утверждаю, что молодому человеку без заслуг, независимо от каких-либо политических мнений, не к лицу осыпать ругательствами знаменитого воина.

Этот намек на невольную задержку в моей военной службе возмутил меня до глубины души, желчь поднялась во мне.

– Негодяй, – крикнул я, – тот, кто берет под свою защиту негодяя Альбу!

Поднялась бессмысленная потасовка, после которой Годильяра унесли с разбитой головой, а я удалился с окровавленной и изрезанной брошенным в меня стаканом щекой.

Утром я проснулся с чувством великого стыда, предвидя, что я, защитник евангельской истины, прослыву пьяницей.

Недолго думая, я упаковал мой дорожный мешок и простился с дядей. Я рассказал ему о своей неудаче, и, после непродолжительного разговора, он дал согласие на то, чтобы я ожидал объявления войны в Париже. Я взял сверток золота из маленького наследства моего отца, вооружился, оседлал своего чалого коня и выехал по дороге во Францию.

Глава III

Без особых приключений я проехал Франш-Конте и Бургундию, добрался до берегов Сены и как-то вечером увидел башни Мелена, над которыми нависли тяжелые грозовые тучи. До городка оставалось не больше часа езды. Проезжая деревню, находившуюся у дороги, я увидел на каменной скамье у довольно приличной гостиницы «Три лилии» молодого человека, который, по-видимому, тоже был путешественником и воином; однако его одежда и вооружение были так нарядны, что мое кальвинистское одеяние резко от них отличалось. Так как в план моего путешествия входило до наступления ночи добраться до Мелена, я лишь бегло ответил на его поклон и проехал мимо. При этом мне послышалось, что он крикнул мне вслед:

– Счастливого пути, земляк!

Еще четверть часа я упрямо продолжал свой путь; в это время гроза тяжело надвигалась мне навстречу, воздух становился невыносимо душным, и короткие горячие порывы ветра поднимали на дороге пыль. Мой конь храпел. Вдруг ослепительная молния с треском ударила в нескольких шагах от меня в землю. Мой конь стал на дыбы и бешеным прыжком бросился обратно по направлению к деревне, где под проливным дождем, у самых ворот гостиницы, мне наконец удалось укротить испуганного жеребца.

Молодой проезжий, улыбаясь, поднялся с каменной скамьи, защищенной навесом, подозвал конюха, помог мне отвязать дорожный мешок и сказал:

– Не раскаивайтесь, что вам придется переночевать здесь; вы найдете тут прекрасное общество.

– Я не сомневаюсь в этом! – отвечал я с поклоном.



– Я, конечно, говорю не о себе, – продолжал он, – а об одном почтенном старом господине, которого хозяйка называет парламентским советником – видимо, важном сановнике – и его дочери или племяннице, несравненной девушке… Отведите господину комнату! – с этими словами он обратился к входившему хозяину. – А вы, земляк, скорее переоденьтесь и не заставляйте нас ждать, ибо ужин готов.

– Вы называете меня земляком? – спросил я по-французски, так как и он обращался ко мне на этом языке. – Почему вы принимаете меня за земляка?

– По всему вашему облику! – весело отвечал он. – Прежде всего вы немец, а по вашей твердости и положительности я узнаю в вас уроженца Берна. Я же ваш верный союзник из Фрибурга и зовусь Вильгельмом Боккаром.

Я последовал за хозяином в комнату, которую он указал мне, переоделся и спустился вниз в столовую, где меня ожидали. Боккар подошел ко мне, взял меня за руку и представил седому господину благородной наружности и стройной девушке в амазонке, говоря: «Мой товарищ и земляк…» При этом он взглянул на меня вопросительно.

– Шадау из Берна, – закончил он.

– Мне чрезвычайно приятно, – ответил старый господин любезно, – познакомиться с молодым гражданином знаменитого города, которому мои братья по вере в Женеве стольким обязаны. Я парламентский советник Шатильон, которому религиозный мир дает возможность вернуться в его родной город Париж.

– Шатильон? – повторил я с почтительным изумлением. – Это фамилия великого адмирала.

– Я не имею чести состоять с ним в родстве, – возразил парламентский советник, – или если и в родстве, то только в очень дальнем; но я знаком и дружен с ним, насколько это позволяет различие сословий и личных заслуг. Однако садимся, господа; суп дымится, а вечер достаточно велик для разговоров.

Мы сели за дубовый стол с витыми ножками. С одной стороны сидела молодая девушка, по правую и левую руку от нее было накрыто для советника и Боккара, я же помещался напротив. Когда трапеза была закончена при обычных расспросах и дорожных разговорах и к скромному десерту был подан искристый напиток соседней Шампани, речи начали становиться более развязными.

– Я должен вас похвалить, господа швейцарцы, – начал советник, – за то, что вы после коротких распрей сумели примириться в вопросах религии. Это доказывает, что вы обладаете чувством справедливости и здравым смыслом; моя несчастная родина должна была бы взять с вас пример. Неужели мы никогда не научимся понимать, что совесть нельзя покорить и что протестант может так же пылко любить свою родину, отважно защищать ее и подчиняться ее законам, как и католик!

– Вы слишком щедры в похвале нам! – вмешался Боккар. – Действительно, мы, католики и протестанты, кое-как миримся друг с другом, но раздвоение религии почти уничтожило всякое общение между нами. В прежние времена мы из Фрибурга часто роднились с бернцами. Теперь же это прекратилось, и долголетние связи порваны. В путешествии, – продолжал он с улыбкой, обратившись ко мне, – мы еще иногда помогаем друг другу, но дома мы едва кланяемся.

Позвольте мне рассказать вам: когда я был в отпуске во Фрибурге, – я служу в швейцарских войсках его христианнейшего величества, – как раз справлялся «молочный праздник» на Плаффейских лугах, где находится имение моего отца, а также пастбища Кирхбергов из Берна. Это было печальное празднество. Кирхберг приехал со своими четырьмя дочерьми, представительными бернками, с которыми, когда мы были еще детьми, я ежегодно танцевал на лужайках. Можете себе представить, что после первого же танца эти девушки среди позванивающих коров подняли богословский разговор и меня, всегда мало интересовавшегося этим, начали называть идолопоклонником и гонителем христиан, потому что в полях битвы при Жарнаке и Монконтуре я выполнил свой долг против гугенотов.

– Разговоры о религии, – заметил советник, – сейчас висят в воздухе. Но почему только нельзя вести их со взаимным уважением и приходить к примирению и к соглашению? Так, я уверен, что, например, вы, господин Боккар, не предадите меня костру из-за моей евангелической веры и что вы не последний из осуждающих жестокость, с которой уже давно обращаются с кальвинистами на моей бедной родине.

– Можете быть в этом уверены! – ответил Боккар. – Только вы не должны забывать, что нельзя назвать жестокими старинные законы государства и церкви, если они стремятся всеми средствами отстоять свое существование. Что же касается жестокости, то я не знаю более жестокой религии, чем кальвинизм.

– Вы думаете о Сервете? – тихо сказал советник, и лицо его омрачилось.

– Я думал не о человеческом суде, – возразил Боккар, – а о божественном правосудии, которое так искажает мрачная новая вера. Я лично ничего не понимаю в богословии, но мой дядя, каноник во Фрибурге, внушающий доверие и ученый человек, уверял меня, что один из догматов кальвинистов гласит, что ребенок, прежде чем сделать что-нибудь худое или доброе, с колыбели уже обречен или на вечное блаженство, или на муки ада. Это слишком ужасно, чтобы быть правдой!