Страница 5 из 14
Крестьяне, которые четыре раза в год снабжали провиантом монастырь, слышали там множество жалоб, призывов на помощь и уезжали, крестясь, сомневаясь в своих простых сердцах, чтобы столько страданий могло быть угодно Богу.
Ежегодно, по неизменному обету, Присцилла и ее брат посещали монастырь Жажды. Караван располагался у подножья холма. Лонгиниан проходил с детьми, держа их за руки, по узкой тропинке, которая вела зигзагами к воротам монастыря. Три раба шли за ними, нагруженные бананами, финиками и оливами – единственными дарами, которые Зенобия соглашалась принимать. Неизменно она стояла на пороге. Она не улыбалась и почти ничего не говорила. Она провожала детей через двор. Тогда из одной кельи, которая была напротив, выходила женщина с огромными глазами, полными слез, и с лицом, черты которого с каждым годом все больше обострялись. Она по очереди целовала Присциллу и Марка, особенно Присциллу – изо всех сил. Это длилось лишь несколько мгновений, это не должно было длиться больше в силу условия, правда принятого, но тем не менее жестокого. Женщина всякий раз делала умоляющий жест, Зенобия делала другой, оставаясь безмолвной, как Божественное правосудие, и уводила детей. Она провожала их до ворот и протягивала руки, благословляя их.
Это было все. Это длинное путешествие не имело другой цели, кроме свидания на несколько секунд. После этого – назад в Александрию.
Дети покорно относятся ко всяким событиям, какими бы странными они им ни казались, видя в них следствие судьбы, в которой они ничего не могут изменить. Перед глазами Присциллы разворачивались акты одной драмы, но она их плохо связывала между собой и, не понимая основных причин, не понимала и жестокости драмы.
Она помнила отдаленное время, когда жизнь вдруг резко переменилась в доме Диодора. Сперва ей сказали, что ее мать больна и лежит у себя в комнате. Ей запретили ходить к ней. Прошло несколько дней. Присцилла заметила, что ни один из домашних врачей не являлся и только епископ Кирилл стал часто бывать у ее деда. Ее отец плакал беспрестанно, и Присцилла слышала, как Кирилл и старый Диодор, указывая на него, говорили, что они должны его спасти.
Ее мать была больна, а речь шла о спасении отца. Она ничего не понимала.
Как-то, играя в саду, она заметила мать у окна комнаты. Никогда еще та не была так полна жизни. Никогда еще не смотрела она так страстно на лазурь неба своими блестящими большими глазами. Волосы, заплетенные в тяжелые косы, отягощали ее затылок, подобные живому растению. Ее шея молочной белизны и край белоснежного плеча свидетельствовали о благородной роскоши крови. Этот образ, полный желания, на фоне ветвей сикоморы, казалось, пил послеполуденное солнце, и от него исходило столько молодости и любви, что Присцилла замерла в ослеплении.
Следующей ночью она проснулась от раздирающего душу крика матери. К этому крику примешивался голос ее деда, сухой, неумолимый. На лестнице были слышны чьи-то шаги. На дворе ржал конь. Присцилла встала с постели, приоткрыла дверь своей комнаты и наклонилась над каменной балюстрадой.
Она не могла вполне разобрать слова. Ее мать о чем-то умоляла. Она повторяла имена Присциллы и Марка. Она просила о чем-то, на что ей не давали согласия.
– Ты будешь видеть их раз в год, я клянусь в этом перед Богом, – сказал Диодор.
– Сжальтесь надо мной! Сжальтесь надо мной!
Присцилла бросилась бегом по лестнице. Но необъяснимый страх вдруг удержал ее.
О! Почему она тогда не спустилась вниз?! Всю свою последующую жизнь она не переставала упрекать себя за это тысячи раз, тысячи раз вопрошая себя, какая сила помешала ей это сделать. В этот миг решалась судьба ее семьи и ее собственная. Если бы, повинуясь своему инстинкту, она внезапно появилась в своей длинной полотняной сорочке, подобно ангелу-спасителю, на которого, без сомнения, уповала ее мать, непреклонность ее деда была бы поколеблена и сменилась бы состраданием к ней. Но нет! Она не осмелилась. Медленно вернулась она в свою комнату. Она еще вслушивалась. Большой портал закрылся. Она уснула.
Присцилла знала, что все это сделал ее дед, следуя советам епископа Кирилла. Ее отец умел только плакать и повиноваться. В первый раз, отправляясь в прекрасное путешествие, она услышала распоряжения, которые отдавал старый Диодор дворецкому Лонгиниану:
– Я обещал ей, что она будет видеть их раз в год, но я не давал никаких обещаний относительно длительности свидания. Вы должны позволить ей бросить на детей лишь один-единственный взгляд, не более.
И так как Лонгиниан стоял перед ним в позе человека, с губ которого вот-вот должна сорваться неосторожная фраза, он прибавил:
– Сам патриарх так постановил.
Диодор распространил слух, что она добровольно ушла в монастырь в результате мистического настроения. Те, кто знал ее, конечно, не могли в это поверить. Один богатый александриец, с которым ее иногда встречали, исчез в то же самое время, но это исчезновение не было поставлено в связь с ее уходом в монастырь. Годы проходили. Все забывалось.
Присцилла привыкла видеть свою мать только там, в течение нескольких мгновений, под пылающим небом, в царстве камней и песка; она привыкла видеть, как ее чистое и прозрачное лицо, снедаемое мукой вечной жажды, с каждым годом теряет свою красоту и делается после каждого их посещения все более замкнутым, отчаявшимся, принимая все большее сходство с мрачной пустыней.
Что случилось в этом году? Не стала ли жизнь Присциллы и Марка более привлекательной? Не раздражаются ли смирившиеся души неожиданным взрывом возмущения, подобным волне, идущей со дна и внезапно приводящей в волнение спокойное море?
Все произошло обычным порядком. Лонгиниан и дети поднялись по извилистой тропинке, рабы опустили плоды на порог, и несколько молчаливых женщин унесли их в амбары за часовней. Поцелуй, ожидаемый в течение целого года, был дан, слезы пролиты, и Присцилла, удаляясь со двора, унесла одну слезу на своей щеке, и эта слеза так быстро высохла! Ворота закрылись, дети сошли по тропинке вниз, и верблюды, вытягивая свои шеи, отправились в обратный путь.
И тогда послышался странный крик. Это был не призыв каравану остановиться и ждать, это не была человеческая жалоба, – это был звук хриплый, как рев зверя, голос, исходящий из самой глубины существа, крик ужасный, протяжный, вызванный не страданием, но чем-то худшим, не имеющим названия, превышающим всякую меру ужаса, который только можно вообразить.
Показалась фигура, спускающаяся вниз, размахивающая руками и бегущая по камням так быстро, что, не веря своим глазам, люди оцепенели.
Растрепанная женщина, с глазами, полными ужаса, скользила по склонам, то исчезая, то вновь появляясь. Она добежала до подножья холма и вступила на песок.
Все поняли, в чем дело, ибо история дома Диодора была известна в Александрии, и теперь в ужасе переглядывались.
Лонгиниан отдал приказание нескольким солдатам. Нужно было увести мать обратно в монастырь, применив в случае надобности силу, и удалить детей.
Дикое и ужасное существо цеплялось теперь за большой кожаный мех, подвешенный к боку верблюда, не переставая испускать жуткий крик. Этому крику, под властным влиянием необъяснимой общности, ответил другой, подобный первому. Он рвался из груди Марка несмотря на то, что его глупое лицо выражало полное непонимание происходящего.
Одна минута прошла в необычайном замешательстве. Присцилла соскользнула на песок, пытаясь кинуться к матери. Лонгиниану удалось ее схватить, и она забилась в его руках. Тогда один из солдат, которого называли варваром, человек простой и молчаливый, с длинными белокурыми волосами, выхватил свой меч и, прежде чем кто-либо успел опомниться, с размаху ударил им по голове одного из своих товарищей, который в это время с силой отрывал руки женщины от кожаного меха на боку верблюда. Варвар был бледен и весь дрожал. Его удар, нанесенный вслепую, пришелся по каске солдата и не причинил ему ни малейшего вреда.
Солдаты окружили варвара, который только повторял: