Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 14



Его видение было так реально, что, подобно карфагенскому матросу, он был почти ослеплен им. Он шатался как пьяный в золотистом тумане. Он испытывал такое ощущение, словно погрузился до лодыжек в рассыпанный золотой песок.

– Осторожно, – сказал Петр, – здесь кровь.

Они пришли.

Кирилл, наклонившись, увидел, что его сандалии запачкались.

– Он лежит за дверью, – прибавил Петр с некоторым смущением, сторонясь, чтобы пропустить Кирилла.

Но тотчас же у него вырвался крик изумления: трупа не было на том месте, где он его оставил.

Комната Петра была очень обширна и освещалась единственной свечой; ее пламя трепетало от ветра, который ворвался через оставленную открытой дверь. Комната была грязна, в ней царил беспорядок. Паутина затянула углы потолка и спускалась с железного фонаря, подвешенного к крюку. Грязная тряпка лежала на виду на столе. На середину комнаты был вытащен раскрытый деревянный сундук с грязным бельем и лохмотьями. Тысячи насекомых ползали по черному каменному полу среди объедков, которые не выметались. А в глубине находилась вавилонская кровать, громадная, пышная, вся покрытая позолотой, под пологом из ярко-малинового дамасского бархата, на четырех колоннах, покрытых скульптурой; оттуда спускались звериные шкуры, дорогие, но рваные меха и шелковые подушки, почерневшие от копоти.

Кирилл не успел удивиться контрасту между грязью комнаты и пышностью ложа, столь не подходящего для духовной особы. Прямо против себя он увидел прислонившуюся к стене, посиневшую человеческую фигуру, бледную пародию на того, кто был Гиеросом, преподавателем теологии; это был бескровный призрак с лицом, напоминающим просфору, с прозрачными глазами и руками, сквозь которые просвечивали кости.

Он в ужасе попятился к двери. Но человек, лишенный крови, разбитый последним усилием, осел под тяжестью собственного тела, дрожа губами, бледнее воска.

Тогда Кирилл понял, что это был сам Гиерос и что он превратился в бескровный призрак лишь для того, чтобы вся его пролитая кровь преобразилась в золото для вящей славы Христа.

Он подошел к нему, стремясь обрести уверенность в подозрении, и стал на колени возле умирающего.

Петр последовал его примеру и приподнял качающуюся от слабости голову Гиероса.

– Это евреи? Тебя убили евреи? Говори!..

Голова, еще теплившаяся жизнью, качнула справа налево в знак отрицания.

– Я – епископ Кирилл. Я дам тебе отпущение грехов. Скажи мне, кто тебя поразил?

Восковой рот задрожал и произнес несколько слабых звуков. Еле внятная вибрация слогов достигла слуха обоих мужчин. Это было как бы дуновение, но в этом дуновении они уловили слова, подобие фразы.

– Нет! Не евреи! Христиане! Никанор из Эфеса, его любовница Олимпия… На Высокой улице… Это они меня убили!.. _

И голова заколебалась снова, прежде чем стать совершенно неподвижной. Кирилл машинально бормотал отходную, когда раскрылась дверь и на пороге появился человек.

Он был высокий, полный, с птичьей головкой, не соответствующей всей его фигуре. Он подошел, с недоуменным и скучающим видом, по очереди окинув взглядом стоящего Петра, коленопреклоненного епископа, мерзкую комнату и пышную кровать. Это был префект Орест, которого Кирилл приказал спешно вызвать. Он нервно потирал свои выхоленные и унизанные перстнями руки. На улице слышался звон оружия.

– Ну, – сказал он, – Гиероса убили. Я всегда думал, что это случится. Прокуратор Ракотийского квартала предупреждал меня несколько дней тому назад об опасности, грозящей человеку с его репутацией…

Он не докончил. Кирилл внезапно выпрямился. Его решение было принято. Да разве величие церкви, слава Христа не оправдывали какую угодно ложь?

Он поднял руку театральным жестом.



– Его убили евреи. Он сказал мне это, умирая. Кроме того, Петр видел их. Если императорское правосудие бессильно защитить нас, мы вооружимся и защитимся сами.

Префект сделал усталый жест. Уже давно организованные Кириллом христиане составляли отряды фанатиков, более многочисленные и дисциплинированные, чем его собственные солдаты.

Он наклонил голову, заранее утомленный всей предстоящей ему скукой, тяжестью решения и несправедливостью, в которой ему придется принять участие. Он меланхолично закутался в свою тогу и осторожно, чуть не почтительно раздавил носком своих котурн с серебряными шнурами паука, подползавшего к лицу мертвеца…

В узкой каморке, в которой обычно спал Амораим, позади лавки, он рассматривал свое платье, разложенное на убогой кровати. Его единственное черное суконное платье, почти новое, с широким поясом, было запачкано нечистой христианской кровью. Тщательно обследовав пятно, он все свернул в узел, чтобы сжечь на следующий день.

Конечно, он не гнался за изяществом, но когда человек стар и одинок, он имеет мало радостей. Приличное, хорошо сидящее платье, гибкий широкий пояс, удерживающий тепло, доставляли маленькие ежедневные удовольствия, которых он отныне будет лишен. Он подумал, что теперь у него нет ничего, кроме нескольких жалких лохмотьев, чтобы прикрыть свое тело.

Но неважно! Он принимал без горечи это новое унижение. Он избег большой опасности, совершив то, что казалось ему справедливым. Старый Амораим будет похож на нищего, но он облачен в прекрасное одеяние исполненного долга. Кроме того – разве нельзя усмотреть в том, что только что произошло, знак маленького благоволения? Может быть, Господь становится немного милостивее к старому набожному человеку?

И он перед тем, как уснуть, несколько раз повторил:

– Ты всегда грешил гордыней. Смирись, Амораим!

Глава V

Три философа

Аврелий выронил из рук книгу, которую перечитывал в пятый раз, – житие Аполлония Тианского, составленное его учеником Дамисом. Он перешел во внутренний дворик своего маленького квадратного дома и очутился среди зарослей белых роз, которые цвели в его саду и вились вокруг колонн террасы.

Его лицо, всегда печальное, теперь светилось. Он выпрямился во весь свой высокий рост, и седеющие виски его густых волос казались двумя белыми пятнами, словно то были две розы, срезанные с одного из этих кустов.

Только раз в день он прерывал свои ученые занятия или выходил из скучной дремоты. Это было, когда его рабыня Тута возвращалась из Александрии, куда она ходила на рынок. Ибо он жил у Канопийских ворот, за городской стеной, рядом с сикоморовым леском, который простирался вдоль Мареотийского озера.

Каждый раз он взглядом вопрошал Туту, и она, вынимая из своей ивовой корзины овощи, масло или плоды, отвечала ему приблизительно одно и то же:

– Я ее встретила недалеко от храма. Мне пришлось долго ждать, потому что она поздно вышла. Она была сегодня со своим отцом.

И почти всегда прибавляла:

– Присцилла, несомненно, самая прекрасная девушка в Александрии.

Это было все. Взгляд Аврелия терял свой блеск, интерес к жизни исчезал, он возвращался в свою библиотеку и садился среди свитков в деревянных футлярах, папирусов, написанных на всевозможных языках, и дощечек, наполовину стершихся и почти неразборчивых.

Эти книги были его утешением. Семь лет назад он пережил большое и тайное горе, о котором ни с кем не говорил. Печаль, не выражающаяся вслух, производит опустошение в глубине. Какая-то внутренняя пружина остановилась в душе Аврелия и убила его волю. У него не хватало смелости выходить за пределы своего сада, и он прекратил всякие сношения с окружающим миром. Его друзья думали, что он отправился путешествовать. Он погрузился в полное одиночество. Он отпустил своих слуг, за исключением Туты, молодой рабыни-армянки, которая закупала платья и пищу, платила налоги и была единственным звеном, соединяющим его с внешним миром.

Он отдался философии с пылом любовника, приникающего к телу своей возлюбленной. Книги, которыми он владел, были неоценимы. Два человека, с которыми он еще продолжал встречаться, Соклес и Олимпиос, старые друзья его отца, доставили ему часть драгоценной библиотеки Серапеума. Эти два старца, которые некогда преподавали в Музее науки и философию, регулярно приходили, раз в неделю, посидеть среди белых роз Аврелиева сада и поспорить о мудрых вещах в тот час, когда заходящее солнце заливает пламенем воды Мареотийского озера.