Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 13



Трудно сказать, чем бы все это кончилось, если бы на дороге, ведущей к сторожке, не послышался вдруг стук конских копыт. Видимо, кто-то торопился прямо к тому месту, где происходила только что описанная выше сцена.

Салтычиха прислушалась.

– Аль едут? – спросила она, по обыкновению подняв настороженно голову.

– Едут, матушка-барыня, едут! – поторопился ответить Никанор.

– Кто бы? Узнай-ка!

Никанор кинулся в ту сторону, откуда слышался стук копыт, откуда кто-то торопливо подъезжал, и через минуту скрылся за деревьями; мелькнул только его смурый кафтан.

Салтычиха между тем положила свою руку на плечо девушки.

– Встань-ка ты, чего валяешься? – проговорила она, но уже не тем ласковым голосом, как прежде, но с оттенком некоторой нетерпеливости.

Девушка медленно встала.

– Ах, барыня, барыня! – тихо произнесла она, полная чувством благодарности, все еще не спуская заплаканных глаз с Салтычихи.

– Погоди радоваться-то, красавица! – осадила ее сразу Салтычиха. – Подле огня обожжешься, подле воды обмочишься. Нет ли возле того и другого.

Галина молчала. Ей никак не хотелось отрешиться от того чувства, которое только что внушила ей Салтычиха. Она все еще хотела видеть в ней добрую, справедливую барыню, все еще, вопреки слухам, которым сама она прежде верила и знала, что они справедливы, – все еще хотелось ей уверить себя в неблагодарности людей относительно барыни.

«Да врут люди, врут! – думала благодарная девушка. – Господами всегда недовольны – уж это дело известное, уж это всякий знает. Господа и справедливо накажут, а люди будут говорить, что господа их мучают, что господа их тиранят».

Так думала девушка, позабыв даже о том, что сама она при свидании с Сидоркой называла барыню «волчихой ненасытной». Благодарность, оказалось, брала верх над ненавистью. Люди, как говорится в народе, «с горячим сердцем» всегда способны на подобные быстрые переходы от одного чувства к другому – от чувства ненависти к чувству любви. Женщинам это свойственно в особенности.

В голове Салтычихи промелькнули мысли совсем в другом роде.

«Вся в мать, чертова кукла, такая же оглашенная! – подумала она и тотчас же задала себе вопрос: – Кто бы такой мог ехать сюда в такую пору?»

Ей не нужно было долго ждать ответа.

На дороге показался всадник, сопровождаемый полесовщиком.

Это был красивый молодой человек, лет двадцати пяти, одетый в серую венгерку с черными жгутами. Он молодецки сидел на седле и, подъехав к сторожке, так же молодецки соскочил с коня и торопливо, с наклоном вперед всего корпуса, подошел к Салтычихе.

– Дорот! Дорот! Что вижу я? – воскликнул он, встав перед Салтычихой в какую-то театральную позу, изображавшую, как ему, вероятно, казалось, позу удивления.

– А что? – спросила та просто.

– Ты еще спрашиваешь, Дорот? Спрашиваешь? – продолжал, стоя все в той же позе, приезжий – молодой инженер по фамилии Тютчев, который был очень близким человеком в доме Салтычихи.

– Отчего же не спросить, батенька?

– Удивительно! – воскликнул приезжий, растопыривая руки, что, вероятно, изображало еще большее удивление. – Удивительно и непостижимо! На дворе холодная осень, вокруг лес, небо хмурится, готов пойти дождь, а ты сидишь… сидишь на открытом воздухе!.. На открытом воздухе! – повторил он с особенным ударением и развел как-то особенно картинно руками.

– Э, батенька, Тютченька мой! Я ко всему привычна! – сказала Салтычиха. – Чай, не неженка какая, не франкмасонка! Про меня вся округа, вся Подоль, сам знаешь, такову речь ведет: «Где черту карачун, там Салтычихе здорово». Так-то, Тютченька мой!

– Фи, Дорот, что за речь!

– Простая, батенька, речь! Чиниться мне не для чего и не для кого! Тут все свои галманы.

– Галманы?

Тютчев поочередно, с какой-то своеобразной выдержкой во всей фигуре поглядел на всех присутствующих крепостных, стоявших, как и должно было быть, в почтительной позе. Помимо воли взор его несколько долее остановился на Галине, и легкая улыбка удовольствия озарила его красивое лицо.

– Кто сия? – спросил он у Салтычихи.

– Пила бы лиса молоко, да рыло коротко! – отрезала Салтычиха без всяких околичностей.

– Дорот!.. Фи!.. – воскликнул тот, к кому относились эти слова. – Право, я тебя не понимаю!

– Зато я тебя понимаю, Тютченька! – ухмыльнулась Салтычиха. – Девочка-то в прыску, ну ты и глазища выпучил, как баран, коего собираются резать.

– Дорот!

– Что за Дорот? Какая я Дорот! Говори просто – Дарья!

– Ну, Дарья… Дарья!

Салтычиха встала.



– А Дарья… так и трогаемся отселева восвояси. Я ведь сюда на час время. Хочу вот эту королевишну писаную, пташку лесную эту, на Москву к себе взять…

– Резон подходящий… – вставил свое словцо Тютченька.

– Дело известное: вам, мужланам, этакой кумач всегда подходящ! – заметила Салтычиха, трогаясь с места.

– Ах, Дорот!.. – воскликнул Тютченька и сделал какую-то странную гримаску, вскользь, из-под бровей снова взглянув на Галину.

Аким, подхватив подушки, завозился у тележки. Полесовщик взял под уздцы верхового коня.

– Ты уж не за мной ли? – спросила у Тютченьки, приближаясь к тележке, Салтычиха.

– Именно, именно за тобой, Дорот, мне надо передать тебе очень-очень нужное дело.

– Так едем. Садись-ка на своего одра. А я вот в тележку свою залезу, в тележке-то мне способно.

Аким помог барыне сесть в тележку и ловко вспрыгнул на козлы. Тютченька вскочил на своего «одра».

– Ну, старый хрыч, – обратилась Салтычиха к Никанору, все еще стоявшему без шапки и с изумленным лицом, – не забудь, что я тебе сказала. На Казанскую чтоб лебедушка твоя была у меня.

– Будет, матушка-барыня, будет. Привезу.

– Да не забудь поучить маленько: неученых мне не надобно. А сама учить начну – может, и не поздоровится. Поучи.

– Поучу, матушка-барыня, поучу, как не поучить! – лепетал почти бессмысленно Никанор.

Тележка тронулась. Рядом с нею загарцевал и «одер» Тютчева.

– Прощай, королевишна! – прохрипела Салтычиха, обернув голову к Галине. – Поторопись ко мне-то… не забудь!

Галина не знала, что отвечать. Она стояла в каком-то забытьи и даже не заметила, как молодой инженер, уловив удобную минуту, послал ей довольно выразительный воздушный поцелуй. Не заметила она и того, как кучер Аким искоса глянул на нее, как бы желая этим взглядом передать что-то для нее необходимое. В душе ее происходил какой-то невообразимый переполох.

Никанор без шапки, насколько доставало его сил, побежал вслед за тележкой, скрылся вместе с нею, но вскоре возвратился усталый, весь в поту.

Галина уже сидела на скамеечке, закрыв лицо руками. Она ждала отца.

– Конец! Всему конец! – произнес Никанор каким-то упавшим голосом.

Галина медленно подняла голову.

– Что смотришь, дочка? Аль не разобрала, в чем дело? Не поняла?

– Не поняла, батюшка, – проговорила медленно Галина.

– А не поняла – тебе же все на голову падет. Горе тебе, дочка, неминучее. Горе тебя ждет, дочка!

– Какое горе?

– Такое! Никогда и ни за что не простит тебе барыня того, что ты сделала.

Галина, помолчав, спокойно произнесла:

– Я и сама теперь так думаю. Не простит.

Отец и дочь молчали. В лесу, и без того уже темном, становилось еще темнее. Серые осенние тучи заволакивали небо, ветер пробегал по вершинам деревьев, и уже начал накрапывать мелкий, надоедливый дождик, известный под названием осеннего и бесконечного.

Отец и дочь вошли в сторожку. Там уже было темно, как ночью. Галина зажгла лучину, села у светца и задумалась.

– Думать нечего, дочка! – начал Никанор с какой-то несвойственной ему решимостью. – Надо дело делать!

– Какое? – почти машинально спросила Галина.

– Надо бежать.

– Кому?

– Тебе, дочка. Мать твоя бежала от беды, беги и ты.

Галина молчала, но лицо ее передергивалось какой-то странной судорогой, и, видимо, она на что-то решалась.