Страница 12 из 24
— Он теперь недели две, по крайней мере, будет считаться завидным кавалером, «на городской машине ездил».
В город Ленинск — честное слово, читатель, он считается городом — мы приезжаем, когда уж совсем темно.
Два-три неярких огня освещают нам въезд — это огни у ворот Дома приезжих.
В Доме приезжих бывают обеды и ужины, но сейчас уже поздно и мы отправляемся на поиски ситного и колбасы.
Нет, поистине, Ленинск — город: напротив самого Дома приезжих — ларек. А в ларьке — ситный и даже колбаса местного изготовления. Впрочем, последнюю хозяин ларька не советует покупать:
— Не берите вы ее, граждане. Я вам добра желаю. Потом сами жалеть будете. Она уж лежит-лежит, не знаю сколько. Оно для местных жителей, конечно. А вы как-никак из губернии…
Любезный хозяин ларька дал нам приблизительный адрес (сперва — направо, потом — налево, потом — прямо, а дальше спросите…) местной колбасной… В темноте найти было очень трудно. Но, как на счастье, навстречу — две-три местные городские барышни…
— Скажите, барышни, как пройти в колбасную?..
Барышни, конфузливо хихикнув, закрываются рукавом и убегают. Мы невольно вспоминаем общительность и светскость только что виденных нами сельских девиц…
В темноте искрятся зажженные папироски… Уши щекочет легкий матерок… Идем на матерок.
— Скажите, граждане, как бы нам в колбасную пройти?..
— Сейчас вы не пройдете…
— А что, разве уж заперто?..
— Да оно не в том то дело, что заперто… А так, что вчерась двух конокрадов поймали…
— Ну, так при чем же тут колбасная?
— А так, что они, значит, в домисправе сидят…
— А в колбасную пройти вам ведь домисправовским двором нужно, так вот в те дни, когда в домисправе кто сидит, через двор никого и не пускают.
Когда мы вернулись к единственному светлому пятну Ленинска — пятну, отбрасываемому фонарями Дома приезжих, в глаза нам бросилась афиша, писанная от руки, видимо, старательным и малограмотным человеком:
Семейство Ивановых.
С собачками.
И многие прочие дивертисменты.
Мы отправились на семейство Ивановых с собачками. Семейство сие, как мы увидели, состояло из разбитного добродушного парня лет шестнадцати, ловкого и остроумного, появляющегося на сцене то дрессировщиком собак и белых крыс, то — через пять минут — клоуном, и умеющего занять публику, — и старой матери его, переодетой мальчишкой, в кепке и брюках клеш…
Старческий голос ее звучал застенчиво и жалко и она все время ошибалась и, по привычке, говорила о себе в женском роде, когда подавала сыну реплики… тут же поправляясь и это выходило еще <хуже>.
Публика хлопала каждому номеру, но в то же время раздавались выкрики:
— Мало! Мало! Еще!.. За билет <дву>гривенный плачено.
Ленинск отстоит от железной дороги верст на сто. Сообщение со Сталинградом — только на лошадях…
Во всем городе — ни одной мощеной улицы и даже ни одного мощеного тротуара.
В городе — три рояля. Один в клубе, — другой в школе второй ступени. Впрочем, когда нужно для концерта, берут третий, принадлежащий какому-то частному гражданину, так как первые два поломаны и расстроены, а настройщика в городе нет. Педагогический персонал в ленинских школах работает по принуждению: в порядке партийной дисциплины посылают из Сталинграда учителей и учительниц, членов партии или коммунистов, так как добровольно никто не едет…
— Хороший город — Ленинск!..
Письмо тринадцатое
ПЕРЕЯСЛАВЛЬ. БОТИК ПЕТРА ВЕЛИКОГО
На станции толпой окружают ямщики. До города пятнадцать верст, они наперебой предлагают свои услуги:
— Со мной, со мной поедем, барышня… У него конь плохой, — не довезет. Да и сам — ледащий.
После неизбежной толкотни и суматохи мы усаживаемся.
Хорошие возки у переяславцев — крытые, с фанерным верхом, чтобы укрыть от ветра. Настоящий автомобиль на полозьях! Я видела среди возков даже целые рессорные помещичьи кареты, обращенные в сани.
Впрочем, внутри наш «автомобиль» совсем не роскошен: всюду торчат гвозди, окон нет; на досчатое сиденье брошено сено. Но сидеть удобно, хоть и темно. Со скрипом поворачивается наш «автомобиль» и постепенно приходит в движение. От теплоты, от мерного покачивания, от надрывающего воя ветра снаружи — засыпаю.
От внезапного грома просыпаюсь. Гром оказывается стуком возницы в стенку возка:
— Вставай, барышня, не спи. Приехали.
Выхожу с заспанными глазами в полутемный, плохо освещенный трактир. Внутри он уютнее. Подают горячий чай, ситный и замечательно вкусные переяславские копченые сельди.
Номер в трактире — он же гостиница, единственная во всем Переяславле — чистый, но, конечно, с клопами.
Перед сном интересный разговор с соседкой из общего отделения. Она жалуется:
— Никак не могу с мужиками спать. Хоть бы отвели под нас, женщин, отдельную комнату. А то прямо совестно. Заведующий себе забрал цельную квартиру, а нас, женщин, утеснил, хочь и партейный. Уж мы жаловались. А он говорит: — Спи в общей, ежели ты сознательная. Это все из буржуазного класса предрассудки. А не нравится, — иди в номер. А номер-то самый маленький — полтора рубля. А где их взять-то? Я вот делегатка на съезд по землеустройству — дают шестьдесят копеек в сутки, а из них двадцать пять отдай за помещение. Вот и кручусь тут вторую неделю, маюсь. В другой раз откажусь, — пусть лучше не выбирают.
Лицо у собеседницы хорошее, открытое, круглое, с удивленно-обиженными детскими глазами.
Утром Переяславль хорош. Хрустит снег под ногами и вкусно и свежо. А солнце заливает сверху кипятком лучей рассветные крыши и церковные главы. Блеск солнца наверху и блеск снега внизу. Чуть слепит в глазах. Хорошо!
Осматриваю достопримечательности города. Их две:
Уже упомянутые вчерашние селедки. И ботик Петра Великого. Отправляюсь осматривать ботик, так как с селедками я уже знакома.
По дороге служащий местного политпросвета знакомит меня с замечательным священником. Благородное, впавшее, полное достоинства лицо, — совсем замучили старика большевики. Отобрали приход старой церкви (отец Георгий не дружит с живцами). Но не поддался старик: сапожной работой содержит себя и семью. Хорошим сапожником стал священник. И несут обувь в починку прихожане своему пастырю.
— Я от веры своей не откажусь, — говорит он мне. И вспыхивают упорством старческие, но молодые глаза.
Он угощает нас медом и мы едем дальше.
Кроме ботика, в городе оказывается музей.
Сторож, кряхтя, вынимает заржавленный ключ и протаптывает неторопливо свежий след по глубокому снегу к двери: редко кто зимой заглядывает в музей.
Открываются двери и нам показывают достопримечательности, — такие странные сейчас, — реликвии великого Петра в обнищавшей, оскудевшей большевистской России: ядра, пушки, весла, старинные канаты. По стенам — выцветшие картины и гравюры.
Сторож просит расписаться в толстой, пыльной, холодной, пахнущей чем-то мерзлым книге. Расписываюсь.
— Что это? — Среди подписей вижу: широко наляпано посреди страницы:
— «Нарком Луначарский».
Неужели он был здесь? Сторож, оживляясь, дает пояснения. Служащий политпросвета тоже.
— Как же, приезжали. В позапрошлом годе. Об весеннее время. И с ними — две мамзели. Сами — важнеющие и толстущие, а мамзели — тоненькие. Два раза, поди, заходили. И мне рублевку дали. — «Ты, — говорят, — стар очень… (это я, то-ись). Тебе бы на социальное обеспеченье нужно. Но если сам хочешь, — служи».
Служащий политпросвета рассказывает, что все они очень боялись, пока наркомпрос был в городе.
Осматриваем ботик Петра Великого. Он весь в снегу. По борту широкая расходящаяся трещина. Говорит сторож, что весной ремонтировать собираются. А только, наверно, опять отложат ремонт, как и раньше было.
Хотя солнце по-прежнему высоко, — делается холодно. Сторож советует еще заехать в монастырь — четыре версты крюка — но мы возвращаемся обратно.