Страница 4 из 137
Когда Поля открыла дверь, торопясь в свой новый дом, отец остановил ее.
— Там в случае чего, дочка, послушай, о чем стражники болтают. Кто он, этот человек? Я попозже зайду, расскажешь.
— От голода и холода он не сгибнет, папаня? Послал бы ты на курью дедушку Федота с какой-нибудь едой беглому, — сказала Поля, глядя на отца просящими глазами.
Дедушка Федот Федотович лежал на печке, грел поясницу. Он давно уже прислушивался к голосам зятя и внучки, но понять, о чем они толкуют, так и не смог. Услышав, что Поля назвала его, он проворно поднялся, высунул белую, в кудрях голову из-за шторки, прикрывавшей печь, спросил:
— Не то меня, Полюшка, зовешь?
— Отдыхай себе, дедушка, отдыхай.
— Ну-ну. А я думал, надобность какая, — переводя вопросительный взгляд с Поли на Горбякова, сказал Федот Федотович.
Горбяков не спешил встречаться с Акимовым. Пока из Нарыма от центра не поступило никаких сообщений, он не имел права идти на какой-либо риск. Единственно, что он делал, — посылал беглому через два дня на третий пропитание.
Уносил еду Федот Федотович, оставлял ее в землянке и сейчас же возвращался. Всякий раз, когда Горбяков отправлял старика на курью, он повторял одно и то же: будь осторожен, не наведи стражников на след беглеца. В ответ на все эти строгие предупреждения старый каторжанин только похмыкивал.
Прошло уже дней десять, а Иван Акимов продолжал обитать в землянке на курье. Горбяков со дня на день ждал сообщений из Нарыма. Реки замерзли прочно. Снегу навалило на аршин, и зимник начал действовать денно и нощно.
Однажды к дому Горбякова подъехал парабельский урядник Филатов. Федор Терентьевич сидел в горнице за аптечными весами, фасовал лекарства. Урядник частенько заглядывал к Горбякову как по нуждам собственного драгоценного здоровья, так и по долгу службы. Был он высокий, тощий и худобой своей изводил и себя, и жену, и фельдшера.
— Собственно говоря, Федор Терентьич, — громогласно басил урядник, — истинно государственных людей здесь двое: я и вы. Стражников нечего считать. Шантрапа!
Эти слова Филатов любил произносить. Вероятно, они выражали его внутреннее убеждение и давали право ставить себя на одну доску с фельдшером, человеком пришлым и немало образованным.
— Безусловно, Варсонофий Квинтельяныч! — отвечал Горбяков. — На нас с вами тут все самодержавие держится!
Горбяков посверкивал черными глазами, сдержанно улыбался в бороду, но в тот же миг становился недоступно строгим, чем и вызывал у Филатова особое преклонение. «Самостоятельный человек! На крепкий стержень посажен», — думал урядник, не подозревая, какие нелестные слова мысленно кидает фельдшер по его адресу.
Горбяков отодвинул весы и лекарства, встретил Филатова в прихожей:
— Ну, проходи, Варсонофий Квинтельяныч, проходи! Я велю чайку приготовить. Как съездилось-то?
Филатов даже шинель не снял.
— Уж ты извиняй, Федор Терентьич, — тороплюсь. Съездил хорошо. Дорога, почитай, легла намертво. Вот тебе посылка. Получай! Опять книги? Умственный ты человек, Федор Терентьич.
— А дела-то каковы, Варсонофий Квинтельяныч? Как служба идет?
— Неполадки, Федор Терентьич! Сгинул тот беглый, как сквозь землю провалился. Помнишь, которого в Полину свадьбу ловили?
— Сгинул?
— Будто на небеса воспарился! Никаких следов! Становой рвет и мечет. Велел мужиков нанять, пройти облавой по лесам. Такой же приказ и в Колпашево дал. Деньги отпущены на оплату.
— Видать, крупная персона, раз такие заботы.
— Крупнейшая, Федор Терентьич! Становой, промежду прочим, сказал: не токмо из Томска, из самого Петрограда депеши летят: землю взрыть, а беглеца найти!
— Легко сказать!
— А что поделаешь? Служба! Пойду сейчас по дворам мужиков сговаривать. Может, к завтрему сколочу артёлку.
— Здоровьишко как, Варсонофий Квинтельяныч? Под лопаткой не покалывает?
— Было.
— Смотри, Варсонофий Квинтельяныч, не загуби себя. Опять ты вроде похудел.
— А что делать? Служба!
— Денек-другой полежи, прогрейся.
— С облавой, вишь, приказано не тянуть…
— Мое дело предупредить, Варсонофий Квинтельяныч.
— Уж не знаю, как и быть.
— Тебе жить, тебе и умирать.
Едва встревоженный урядник ушел нетвердой походкой, Горбяков вскрыл пакет с книгами, нащупал в переплете одной из них почту от Нарымского центра. В письме сообщалось:
«Побег совершил Иван Акимов, подпольное имя — «Гранит». Необходимо приложить все усилия, чтобы побег завершился успешно. Товарищ Гранит по решению Центрального Комитета направляется в Стокгольм для усиления деятельности эсдеков-большевиков в Швеции и выполнения особого, важного поручения.
Считаем совершенно исключенным продолжение побега в направлении Томска, по крайней мере, в ближайшие три месяца. Будем благодарны за все меры, которые вы сочтете нужными в этих условиях с целью помощи товарищу Граниту.
По достоверным данным, в Нарыме состоялось специальное совещание жандармских и полицейских чинов, на котором обсуждалась необходимость срочного усиления контроля за содержанием политических ссыльных, в особенности эсдеков-большевиков. Что касается поисков Акимова, то намечено произвести ряд облав по урочищам Парабельской, Колпашевской и Кривошеинской волостей».
Горбяков сжег записку на своей красно-медной спиртовке, пепел растер пальцами, смешал в пепельнице с табачным мусором. Потом он встал и долго ходил по комнате из угла в угол, от стола к шкафу и назад.
Первое, что предстояло ему, — сорвать намерения урядника относительно облавы. Если этого не сделать — несдобровать Акимову. Снег — безжалостный предатель. Он оставляет на себе любой след, а жить, не оставляя следа на земле, человек еще не научился. Как только облава сунется на Парабельскую протоку, курью она не минует. Акимову отсюда идти некуда: кругом леса и безлюдная ширь ослепительно-белых лугов.
А второе, что предстояло сделать, — это переправить Акимова в более надежное место, чтоб перекоротал он зиму, пересидел все эти розыски, облавы, приступы полицейских истерик.
Горбяков ходил и ходил по комнате, курил папиросу за папиросой. Ничего путного в голову не приходило!
Вдруг скрипнула входная дверь, и в дом вошел Федот Федотович. Старик всегда был учтив и осторожен в обращении с зятем. Про себя чтил и почитал его. Чтил за самостоятельность, за ум, за физическую выносливость. Почитал за доброту, за внимательность к себе. Частенько раздумывал: «Божий ты человек, Федор Терентьевич. Доведись до другого, дал бы мне коленом под зад, и пропадай как собака под забором. Или привел бы в дом новую бабу, которая сжила бы со свету раньше времени. За что только господь наградил меня на старости лет счастьем быть вместе с тобой?»
— Кое-что сказать тебе, Федя, надобно, — скосив глаза на стряпку, суетившуюся возле печи, проговорил Федот Федотович, проворно раздеваясь.
— Входи, фатер, входи. А дверь я прикрою.
— Виделся с Гаврюхой, Федя. Тревога у него, — приглаживая пальцами белые длинные кудри, сказал старик, останавливаясь на средине горницы.
— Что там, фатер?
— Сам меня выждал, подошел. «Спасайте, говорит, пока не поздно». Вчера к вечеру на землянку наткнулись два парня. Одному лет четырнадцать, другому все двадцать будет. На лыжах оба. Испугались, увидев Гаврюху, кинулись от землянки на дорогу. Всю ночь не спал, ждал облавы.
— Так, фатер, так. А ты не посмотрел, лыжный след куда ведет?
— Посмотрел, Федя. В Большую Нестерову пошли они.
— Это хорошо. Значит, не сразу к уряднику, а на совет с кем-то из своих деревенских. С кем же?
— Неведомо.
— Вот в том и дело, что неведомо. И времени у нас с тобой — капелька. Если Гаврюху не уберем, к вечеру возьмут стражники.
— Он тебе что, Федя, дружок или просто связчик?
— И дружок, и связчик, и брат — все сразу, фатер.
— Тогда сберечь надо.
— Как, фатер?
— Не горюй. Уведу я его в Дальнюю тайгу. Ружейный припас у меня в сборе, а харчи вели стряпке подготовить. Поживу с ним, поохочусь. Никому и в голову не придет, что он со мной.