Страница 43 из 46
Однажды после спектакля «Женитьба Белугина» я долго не могла покинуть гримерную, мне было грустно, что премьера дипломного спектакля уже состоялась и наши репетиции с Евстигнеевым больше никогда не повторятся…
Я нехотя собралась и вышла в фойе Школы-студии. Вдруг я увидела, что по коридору прошмыгнул тот, о ком были мои переживания, – любимый учитель.
Не знаю, какое чувство заставило меня преодолеть стеснение, чтобы догнать Евгения Александровича, но, приблизившись к нему, я вдруг выпалила: «А давайте устроим еще какой-нибудь спектакль!» Он резко оглянулся и пронзительно посмотрел на меня. Выдержал паузу, которая всегда была естественна и органична для него.
«Давай, лапочка, – сказал он. – Поехали со мной»… Так началась наша личная жизнь. Сначала я долго не решалась называть его Женей, потому что он был моим кумиром, моим учителем, моим авторитетом, к образу которого, на мой взгляд, никак не подходило обыденное «ты», а поэтому употребляла обтекаемую, неконкретную форму обращения, пользуясь фразами типа: «Может быть, сейчас выпить чаю?» вместо «Надень чистую рубашку»…
В конце концов он заметил это и сказал: «Запомни, что я не только народный артист, я – простой и домашний, как теплые валенки. Когда-нибудь и тебя будут называть на «Вы», и ты поймешь, что это чистая условность».
Я переборола себя и стала называть его Женей. Так я называла его только в семье, но никогда на людях, и если кто-нибудь, с кем он был близок, звал его не Евгением Александровичем, а Женей, я страшно бесилась, считая это полной бестактностью и фамильярностью. По-моему, Женей он мог быть для близких: немногих друзей, коллег, родственников, Галины Борисовны, меня и ни для кого более.
Те годы, что мы прожили вместе, были очень счастливыми.
Правда, мы вынуждены были пройти через множество сплетен и слухов. Он был намного старше меня и знаменитость – существует стереотип восприятия подобной связи. Сами мы не придавали этому значения, но сталкиваться с этим приходилось постоянно. Нам всегда приходилось бороться за наши отношения. Но у нас было негласное соглашение: мы-то знали правду друг о друге. А сплетни – что ж, люди любят поговорить.
Я могу сказать: он лепил меня, он меня создал. В разных жизненных ситуациях, в профессии он всегда умел что-то подсказать, сориентировать. Для меня Евгений Александрович был идеальный человек, а он культивировал во мне то, что ему хотелось. Я научилась понимать его без слов, как он понимал меня. Знала каждое его желание, а он мое. Мы могли находиться в квартире в течение целого дня, не встречаясь, и нас это не тяготило; мы всегда чувствовали друг друга. Так и сейчас – я мысленно советуюсь с ним…
Утром, просыпаясь, я смотрела в потолок и говорила: «Боже мой, как хорошо! Как хорошо!» В этом тоже был его талант – любить и соединять тех, кого любил. Он был как ядро, вокруг которого объединились все мы: двое его детей, его первая жена, Галина Борисовна Волчек, я – маленькая семейная мафия. Проблемы, связанные с семьей, не были для нас обременительны, я по мере сил старалась, чтобы Евгений Александрович был абсолютно свободен и мог заниматься только собой, своей профессией.
В жизни Евгения Александровича был очень тяжелый и страшный период – когда он ушел из МХАТа. Он очень любил этот театр, за О. Н. Ефремовым готов был идти куда угодно. Они были очень близки в молодости и проработали вместе всю жизнь. Но Ефремов в это время, как казалось Евгению Александровичу, «сошел с колеи».
Евгению Александровичу тогда нездоровилось, после первого инфаркта – снова предынфарктное состояние. Он попросил Олега Николаевича оставить его на год доигрывать только старые спектакли, не репетировать ничего нового, чтобы он мог немного отдохнуть. А Ефремов сказал: «У нас же театр, производство; если ты больной – уходи на пенсию».
– Постой, Олег, а как же Прудкин, как же Зуева, Болдуман?
– Это все была наша ошибка.
Я уверена, что Ефремов не планировал всерьез уход Евстигнеева. Но Евгений Александрович ушел…
Он страшно переживал. Он не мог понять: как ему не могут простить его болезнь? Как его не могут поберечь? Он снялся в «Собачьем сердце», играл у Трушкина и Юрского, началась какая-то новая творческая жизнь. Он приходил во МХАТ доигрывать старые спектакли, приходил, потому что это был его театр, он начинал там, там играли его любимые учителя, партнеры, но ничего нового уже не делал, несмотря на неоднократные приглашения Ефремова. Евгений Александрович так никогда и не простил ему то, что считал предательством.
И все-таки он был счастлив. Многое в эти годы складывалось для него удачно, и он хотел как можно дольше продлить, удержать эту счастливую полосу своей жизни. Сам он говорил: «У меня столько сил и энергии, я столько еще могу сделать, а сердце, как двигатель в старой машине, не тянет. Надо только двигатель отремонтировать, и все будет в порядке». Один из его знакомых незадолго до этого сделал в Лондоне, у знаменитого врача Тэрри Льюиса, операцию на сердце. «Ты знаешь, Жень, я на четвертый день после операции бегал по лестнице и пил коньяк». От многих людей он знал, что эта операция почти безопасна и что она необходима для его хорошего состояния. Он хотел привести себя в форму и решился ехать в Лондон. Николай Николаевич Губенко, тогда министр культуры Союза, дал деньги. Евгений Александрович нашел паузу в своем расписании. 5 марта должна была пройти операция, ему обещали, что к 10-му числу он будет в порядке, на 17 марта был назначен «Вишневый сад», на 21-е – «Игроки», потом досъемки. Он относился к операции легко и, казалось, не беспокоился за ее исход.
Мы прилетели в Лондон вечером 2 марта. Поселили нас в роскошной посольской квартире. 3 марта был свободный день. У Евгения Александровича была привычка отдыхать дома, он не любил никуда ездить, гулять по улицам. Он очень много бывал за границей, но почти не выходил из гостиничного номера. Бродить по городу ему было неинтересно, его хватало только на первые полдня. У него была гениальная интуиция, мне кажется, такой же природы, как у Пушкина, написавшего Испанию в «Каменном госте» так, словно он был там и знает каждый уголок. Евгению Александровичу было достаточно намека, мимолетного ощущения, чтобы воссоздать всю картину. Когда он рассказывал о своих поездках, казалось, что он в подробностях изучил город, страну, а ведь этого никогда не бывало.
В Лондоне он уже был два раза, на съемках и на гастролях, тоже, конечно, просидел свободное время в номере, но ему этого было довольно. Мы остались дома. Он немного волновался, но к вечеру и это прошло. Мы поехали на машине смотреть вечерний Лондон, зашли в какую-то таверну, выпили пива. У него было роскошное настроение – никакого страха, никаких дурных предчувствий. Он, казалось, сгорал от любопытства – как ему будут делать операцию, – рассказывал, как он себе все это представляет. Ночью я проснулась от того, что увидела во сне, как он курит. Я включила свет: он сидел и курил. Прежде такого никогда не бывало. Я рассердилась, заставила его выбросить сигарету и лечь спать и только мельком подумала, что, должно быть, он все же очень волнуется. Через некоторое время он опять проснулся и включил свет. Он был в холодном поту и дрожал, как маленький ребенок. «Я сейчас умру». Я стала успокаивать его: «Зачем ты себя раньше времени хоронишь?»
Он уснул. Утром мы поехали в клинику. Ему должны были сделать обследование, маленькую предварительную операцию – коронарографию – и оставить в клинике до утра, чтобы оперировать. Ночные страхи были забыты, он шутил и снова был в прекрасном настроении. Пока ему делали анализы, я пошла погулять, а часа через два вернулась к нему в палату и села около его кровати. Евгений Александрович сказал: «Езжай-ка ты домой. Что здесь сидеть? Приедешь завтра утром, перед операцией, а чтобы тебе не было скучно, я тебе позвоню сегодня вечером». Я решила дождаться Тэрри Льюиса и врача из нашего посольства, исполнявшего обязанности переводчика. Полчаса мы сидели вместе, шутили, разговаривали. Евгений Александрович с утра ничего не ел перед обследованием и послал меня сказать медсестре, что он голоден. Я сходила, вернулась к нему: «Через пять минут они тебя покормят».