Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 35 из 36

«Возможно, это решение было не самым рациональным, – признался россиянин на суде. – Но я хотел пожить здесь, как у себя на родине».

Спустя неделю, в состоянии легкого алкогольного опьянения прогуливаясь по Булонскому лесу с ружьем, он наткнулся на двух бомжей с собакой, устроившихся на ночлег под мостом. Как утверждал подсудимый, собака набросилась на него, и он дважды выстрелил. При этом одним выстрелом убил собаку, а вторым – ранил бомжа. Однако приятель пострадавшего показал, что россиянин стрелял по ним, «как по кроликам».

Испанский воротник

На набережной вечернего заката, неподалеку от Медного всадника, стоит городской умалишенный Багдадов. Демонстративно стоит, но предусмотрительно – на расстоянии милицейского свистка. На впалой груди умалишенного висит самодельный плакат:

Долой

тоталитарную

оккупацию

коня!

«Семь веков лет назад европейцы воздвигли здесь крепость Ландскрону, – поясняет он трем случайным рокерам, шатающимся праздно. – Это была славная твердыня независимости, охраняемая деревянными башнями с бойницами. Это была чудесная корона мира, заблиставшая на невских берегах. Увы, ее безжалостно уничтожил этот сумасшедший кумир на бронзовом коне, и вот с тех пор мы имеем то, что имеем – душную тюрьму народов без форточки».

«Вот – пожалуйте!» – делает Багдадов нервический жест, приглашая рокеров полюбоваться на милицейский воронок, припарковавшийся у набережной. Воронок выглядит угрожающе – его голубые мигалки-моргалки неустанно посверкивают, его непроглядные стекла неустанно следят за демонстрантом. Оборачиваются назад случайные рокеры – за непроглядными стеклами воронка вспыхивает сигаретный огонек, как добрый напутственный знак.

«Да, скифы мы! – Белый волк осторожно освобождает впалую грудь Багдадова от тоталитарной оккупации. – Да, азиаты мы!» Напрягается Багдадов, не ведая – то ли радоваться освобождению своему, то ли печалиться. А Белый волк, ухмыляясь, продырявливает бумажный плакат и резким, грубым движением напяливает его на голову умалишенного, да так внезапно, что тот только успевает выдохнуть: «Ой!».

Захмелевший народ, спустившийся с трапа океанского лайнера, обнаруживает на набережной городского умалишенного с большым испанским воротником, как кабальеро. «Кажется, карнавал начался», – предполагает Бордюрчиков.

Тут кабальеро начинает выделывать изысканные пируэты, по-лебединому взмахивая трагическими руками в сторону рокеров, не торопясь удаляющихся в сумеречное пространство: «Милиция! Милиция!». Но милицейский воронок, посверкивая голубыми мигалками-моргалками, отъезжает индифферентно. «Если власть безучастна, – соглашается Поребриков, – значит, праздник действительно начался».

Подделка

Временами Петербург испытывает неподдельный интерес к своему исконному наименованию. Петр есть имя каменное, и камень этот – драгоценный изумруд, густозеленый, как пустынная балтийская волна. Его кристаллическая система шестиугольна, как шестиугольна каменная крепость с бастионами, воздвигнутая Петром Первым на берегу пустоты. Такая мистическая связь не бывает случайной.

Когда-то самый большой изумруд принадлежал царю Соломону, который преобразил его в священный сосуд. Этот сосуд был захвачен крестоносцами в Палестине и доставлен в Геную, где поначалу хранился в железном сундуке дожа, а потом был торжественно перенесен в собор Святого Лаврентия. По повелению императора Наполеона, покорившего генуэзцев, священный сосуд изъяли из собора, как трофей, и отправили в Париж, где вскоре признали его обыкновенным сосудом густо-зеленого стекла и возвратили назад. Так самый большой в мире изумруд оказался подделкой.

Вообще, подделка есть плод зеркального ума, стремящегося воспроизвести идеальный образец, созданный Творцом, и уже в силу этого являющийся неповторимым. Искусством подделки в совершенстве владеет дьявол, который способен лишь подражать творению Божьему. У дьявола нет своей творческой идеи: он умеет только заимствовать, копировать, профанировать. Увы, Петр Первый тоже был копировщиком – он старательно подражал иноземным образцам. Как отмечал Жан-Жак Руссо, «у Петра не было подлинного гения, того, что творит все из ничего – он имел подражательный талант».

Изумрудный город, построенный по чужим чертежам, целое столетие пристраивался к чужим именам. Он сказывался то Новым Римом, то Новым Амстердамом, то Северной Венецией. Так всегда случается, когда отсутствует свое собственное Я – свой собственный миф. В средневековье подобное самозванство называлось научным термином – ИагШаПо поттН. Как будто, присвоив другое имя, можно обрести и другую сущность – ее красоту, ее великолепие, ее славу. А получается, что никак не получается, – в Штатах есть и Москва, и Петербург, но они все равно являются заштатными городишками.

А русский Петербург стал мировой столицей лишь тогда, когда придумал свою неповторимую легенду – легенду о том, как оживает камень Петра. Возвышался себе у невских вод громовой валун с простертой царственной рукой, и вдруг – воскрес, поднялся на дыбы и поскакал по мостовым, преследуя бедного умалишенного. Уже не имеет значения, настиг он его или не настиг, а вот то, что поднялся среди ночи и понесся во всю мощь, – представляется судьбоносным. Отныне в Петербурге каждый камень кажется громовым, кажется живым, поскольку знает и исподволь готовится. Но что он знает, к чему готовится, не знает никто, кроме камня. Может – опуститься на дно к чертогам морского царя, как Садко Новгородский, а может – поплыть вниз по течению, через моря-окияны, как Антоний Римский. В общем, каменный замысел – великая тайна, которая и составляет суть петербургской легенды.

А ведь все начиналось с обыкновенной подделки.

Опаньки с притопом





Конечно, сам Петр Первый не был подделкой хотя бы потому, что был первый. За ним последовали Петр Второй и наипаче Петр Третий, который наяву оказался ужасным бунтовщиком Емельяном Пугачевым. После четвертования на Красной площади в Москве имя Петра разбрелось на все четыре стороны, и теперь каждый, кому не лень, называл себя Петром. Особенно много Петров, понятное дело, скопилось на берегах Невы. Эти самозванцы даже создали дурацкое братство Петек. Их отличали особые петушиные гребешки, а именно:

наглость,

нахрапистость,

беспардонность,

бесцеремонность,

беззастенчивость,

бессовестность,

бесстыдность,

нахальство,

дерзость,

буйство,

неистовство,

исступление,

бешенство,

ярость,

гнев.

Эти петушиные гребешки были всего-навсего подобием страшной звериной маски, которую надевают на Святки ряженые, чтобы отогнать смертную скуку-докуку и повеселиться вволю. На самом деле Петьки были самыми добрыми существами на свете, когда, готовясь к юбилейному карнавалу, проходящему под девизом «Больше Петров – меньше Петровых», натягивали оморяченные тельняшки, опоясывались пулеметными лентами с хлопушками и, подражая революционным матросам, отправлялись бесшабашной ватагою на простор.

На просторе Зимний дворец сияет, как невеста, – затейливые белые букли, обрамляя высокие окна, ниспадают по нежно-зеленым стенам. А напротив жених красуется – строгое, стройное здание Главного штаба, увенчанное крылатой Никой, пламенеющей, как кокарда. Чудится, вот-вот зазвучит духовой оркестр: баритоны изольют из раструбов густую медленную медь, а корнеты – звонкое переливчатое серебро, и сойдутся жених с невестою, закружатся в полонезе.

Но не бывать сегодня полонезу – улюлюкая, стремглав несется к Зимнему дворцу бесшабашная ватага революционных Петек на зафрахтованном грузовике, переделанном под мятежный крейсер «Аврора». Изо всей мочи дуют Петьки в три крейсерские трубы, как в дуду, и такая буйная, неистовая пляска начинается на просторе, что сдается – самой Александрийской колонне не устоять.