Страница 14 из 17
Второй рабочий, постарше, сразу смекнув, что происходит что-то неладное, попытался было подняться на ноги и угодил головой прямо под нож своей газонокосилки. Раздался спелый хруст, похожий на звук лопнувшего арбуза или раскалываемого топором письменного стола, и двух уж нет, пропал «постарше», брызнув мозгами и рухнув всем телом в дурманящий бессмертник.
Все произошло в какие-то считанные секунды, так что и понять суть сообразно дикости момента сложно было. Однако более опытный бригадир все же вырвался из кровавого круга, очерченного ему озверевшими газонокосилками, и бросился бежать что было мочи по рельсам навстречу идущему трамваю. Он сорвал со своей головы кепку с длинным козырьком и размахивая ею, блестя воспаленной лысиной, опушенной редкими седыми волосками, багровея круглым от ужаса лицом, принялся истошно кричать во все горло. Вернее, это ему казалось, что он кричит. На самом деле никакого крика слышно не было. Он был начисто задушен неописуемым ужасом, и раздавался только сиплый хрип человека, объевшегося в жаркую погоду мороженым. К тому же и вагоновожатая, женщина предпенсионного возраста, едва не дремала, ведя свой утренний трамвай по маршруту. Так что сигнал о помощи и опасности ею не был услышан. Она очнулась только тогда, когда трамвай глухо ударился обо что-то и пошел дальше скрежетать железом, подминая под себя замешкавшиеся газонокосилки. Она завизжала и рванула ручку тормоза, но было уже поздно…
Через час после трагедии на конечную остановку трамвая приехала милиция. Люди в белых халатах уже бродили по шпалам и собирали то, что можно было собрать. Обнаруженные останки газонокосильщиков покидали в подъехавший самосвал вместе с табличкой «по газонам не ходить!»
Героев хоронил весь город. Спустя два дня, в еще более страшную жару. Ровно в полдень на конечную остановку прибыл траурный трамвай. Похоронную процессию, состоящую их трех миниатюрных вагончиков, возглавляла все та же славная женщина предпенсионного возраста. Произнесли соответствующую речь, грянул оркестр, и вот, как говорится, вагончик тронулся, а трава осталася…
Через неделю в комбинат по благоустройству и озеленению завезли новые газонокосилки. Более совершенные.
3. Вызов
Посвящается Володе
Сергею Бурову исполнилось восемнадцать лет, он был студентом и жил вместе с матерью в двухкомнатной квартире в центре города. Был он высокого роста, строен. В детстве его дразнили «мачтой», – играли в какую-то морскую игру: пиратский флаг, пушечные ядра, абордаж, пороховой дым и взломанный сундук с сокровищами. Так и запомнилось ему с тех лет, разбежишься, оторвавшись от ребят и раскинув руки, потом вдруг остановишься, как, вкопанный, и глаза зажмуришь крепко-накрепко: сразу шум чаек, моря, скрип уключин… далекие страны, простор, которому нет конца… Раз мачта, значит, паруса, а в паруса дует ветер. Парус Бурова терзали с разных сторон советами в основном соседские и домашние ветры, и суть их сводилась к одному: как приспособиться к земным условиям существования, потому что одно дело мечтать, ожидая чего-то, а другое – жить в данное время и в данном месте. Он слушал, но не вслушивался, уходил в себя и, как ему казалось, замыкался на такой ключ, который сложно было у него выкрасть или подобрать. Пусть дуют переменчивые ветры, заставляют менять курс, делать то, на чем настаивают, желая добра, – душа его все равно открыта другому.
Дома много кричали: отец на мать, мать на отца. Маленький Буров забивался в кладовку, замыкался в круг ярких фантазий и, давясь от обиды и страха, проглатывал свой золотой ключик. Не найдете его, не найдете меня, – только бы не слышать, не слышать, не слышать этого крика. Бег по узкой витой лесенке наверх, сзади шум погони, вот ров с водой, двойная крепостная стена, толстые башни, длинные, пьяные от поворотов коридоры, треск факелов по стенам, портреты таинственных царственных особ, двери и маленькая-маленькая комнатка – «сюда не заберутся».
С детства он полюбил необычные, сказочные истории, но вслух, на людях, отрицал всякую возможность расщепления реальности на части, на мелкие осколки от одного большого зеркала, в котором было все удобно и четко видно; не надо задавать вопросов ему, своему отражению, себе, не надо склеивать разбитое и пытаться выращивать новые зеркала, – пользуйся готовым. Он и пользовался им. Оно пользовалось им. Направление ветра менялось день ото дня, год от года; ходить в школу (портфель всегда оттягивал руку), а потом возвращаться домой, возвращаться к прежнему не доставляло радости, а потом надо было снова идти в школу, и говорило о замкнутости движения, возвращаться, потом снова идти в класс (почему-то в его памяти осталась зима: хрустит снег под ногами, руке тяжело и холодно без рукавицы, плотное пальто, а вот шапка была великовата) и снова возвращаться, опять куда-то уходить, хотя не уйти, не вернуться не было никакой возможности. Повторение не оказывалось матерью учения – в этом он убеждался всякий раз, когда ему ставили двойку, криком выгонялся из дома покой, наполнялся водой ров, и дальше, по мере взросления, он тащил за собой хвост вопросов, упрямо сводящихся к выявлению закона, по которому можно все себе объяснить и связать как-то яркость его фантазий с темнотой кладовки, нарастающее отчуждение родителей и их редкие, тусклые разговоры, в коих яркой была только лампочка над их головами, и еще: почему зеркало показывает не то, что ты видишь, а только тебя, но другого какого-то, а тех, кто за твоей спиной стоит, их совсем не видно; почему отец и мать у него такие, и он у них такой, и что с ним будет дальше, – такой закон, чтобы он смог все в мире понять и исправить по своему усмотрению, а потом обнять все это понятое и исправленное, почувствовать радостно забившимся сердцем и словно бы выдохом сказать: «Все!» Это означало бы конец его ожиданиям и поискам, собственно, «конец», после которого никакого продолжения не будет.
Его мало что интересовало. Товарищей у него было мало или совсем даже не было. Женщин он сторонился. Он ждал случайного открытия закона, того мига, когда случай начнет сдирать кожу с закономерности.
Дома не все было в порядке. Теперь они тяжело молчали. Это было молчание, которое никто в мире не смог бы поднять. И как в детстве он начинал считать про себя, загадывая, на каком счете в напряженных отношениях родителей наступит пауза, так теперь он считал, когда будет произнесено первое слово. Двадцать тысяч девяносто два, двадцать тысяч девяносто три, двадцать тысяч девяносто четыре…
Мать и отец кричат, по радио передают прогноз погоды: «… и в это солнечное утро, я думаю, у вас будет прекрасное настроение», где-то робко играют «Сурок» Бетховена, во дворе веселятся доминошники, плачет ребенок, кто-то выругался на ходу, голубь плюхнулся на подоконник, трамвай простучал на стыках, свистнул электровоз, столицу посетил с визитом глава какой-то делегации, открыта новая воздушная линия, в ходе матча с поля удалены сразу три игрока, на севере жарко, а на юге холодно… Ну, как тут во всем этом разобраться?
Отцу, казалось, ни до чего не было дела. Он купил машину и всего лишь один раз промчался на ней с бешеной скоростью по окружной трассе, резко затормозив в конце своей отчаянной поездки у подъезда дома. На шум мотора и визг тормозов у кухонного окна показался Буров, и тут они столкнулись взглядами: скорость в глазах вылезшего из машины отца продолжала опасно увеличиваться и не было предела ее безоглядному росту. Буров смутился, отец хлопнул дверцей и на следующий день поставил машину в гараж.
Однажды отец ушел навсегда, оборвав вешалку у пальто и бросив собранный им чемодан в коридоре. Мать потом молча взяла его и поставила за дверь в кладовку (ту самую). Никогда не открывала его, никогда не говорила об этом. Машина тоже осталась. Сын ни во что не вмешивался. Стипендия, естественно, была смешная, и он начал ездить, зарабатывая извозом.