Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 17



И вдруг утро – хмельной, бессолнечный свет, разбавленное, погибшее молоко. Освобождение от ночных пут, сбрасывание остатков кораблекрушения с себя, в себе – чужих слов. Коридор – до туалета и обратно. Стена и кухня. Голос на кухне: «… воды нет? Пло-о-хо… – протянул Б. Б. – За что же вас здесь так мучают?» Дробное, проскочившее, как цоканье остреньких каблучков, рыженькое хихиканье. Стена и поворот в комнату. На стене, только сейчас я заметил, висела картина, словно похожая на чей-то сон, небольшой вертикальный прямоугольник, вырезка из журнала, в ней покосившаяся ограда… кажется, чугунная… нечеткая, жалкая, какая-то осенняя фигура человека, накрытая двумя или тремя… не разобрать, ветви так сцепились… уродливыми деревцами… рядом кладбище… да, кладбище: холмики, подобие крестов… все на картине как-то нечетко, неясно, в точечках, словно дымкой подернуто… кладбище бывших предчувствий, так и не выросших в настоящее чувство, – вот что я вдруг подумал. Это было мое прочтение. Это был невнятный мир. Мир, в котором я не мог разобраться. Я не хотел его поддерживать, признавать за ним будущее. Думать о нем. О ней… Эх, Таня, Таня… Кухонный Б. Б.: «… веревки будешь вить». Всё, веревки. И быстрый вопрос, рикошетом от тех, домашних стен, что в одиночестве остались: «Что я здесь делаю?»

Я ушел молча. Вечером телефон звонил несколько раз, но я не брал трубку, – Б. Б., наверное, ему уезжать было в тот день.

Я не мог ни слова сказать – все слова умерли для других людей и не могли служить ни объяснению, ни обвинению. Только внутри меня они жили – в невыносимых условиях, в долг. Бесцельно – самое первое слово, что накрывало другие. Я музыку слушал, яйца варил вкрутую, всмятку, в сковородку бил, чистил зубы, слушал, принимал душ, пылесосил, проверял лотерейные билеты, слушал, пришивал пуговицы, пытался смотреть телевизор, чай заваривал и гонял, гонял, слушал, слушал – до отупения, до ухода в себя, в нутро, издевающееся над всем алфавитом от А до Я: агрессивный, бескорыстный, вырожденческий, гадливый, добросердечный… И так два дня. Вот тебе суббота, вот тебе воскресенье! Это не наказание, это учеба. Учиться забывать, учиться не видеть, не слышать, не ждать… Два дня прошло, и я уже все забыл и всех забыл, готов от всего отказаться. Нет прочности связей, каждая придумана, стоит ее убрать – и ничего не меняется, а только отходит в сторону, да, не рушится, а отходит… И кажется, что два дня легко могут стать двумя годами или легкой памятью о бывшем с кем-то, но не с тобой, – чем-то прочитанным, подсмотренным. Два дня прошло и словно никого никогда не бывало: только я и Луна. Смотрю на нее, любуюсь. Живут во мне ее кратеры, хребты, моря… Море Мечты, Море Нектара… Изобилия, Спокойствия, Ясности, Залив Радуги. Как мне хочется погрузиться в их ласковые волны!

Два дня себя обнадеживал, а в понедельник вечером, после работы, холодным мартовским вечером, в тепло магазина приведенный разницей температур, от выражения лица знакомого, глаз мелькнувших, от прежнего движения локтя выронил свои лунные убеждения, и они рассыпались на осколки, в которых отразились лица других действующих лиц, и оказалось, что на Луне есть еще Океан Бурь, Море Кризисов и Болото Гнили.

О, Луна, кем я тебя населил?

Я прокрутил годы, как педали велосипеда, но не тронулся с места – ощутил приниженность, зависимость. Все как-то к одному свелось: меня передавали как эстафетную палочку. Но я не превзошел своих учителей, я их старательно копировал. Значит, я давно уже перешел в иной лагерь, выбрал кочковатую, насмешливую дорогу, привык глумиться и быть холодным, как звездное небо… Поменяться с Луной, вышутить все до упора, до отказа в серьезности, жизнь превратить в шутку, в смех – тогда и в самом деле можно поверить, что самое лучшее место на Земле – это Луна, и жить по ее, каким-то нечеловеческим законам, обложить все данью – и любовь, и дружбу, – чтобы стать им другими, вывернутыми до неузнаваемости.

Я никогда не любил делать выводы, и то, что я вижу, мне не нравится. Мне, уже никуда не деться от свидетельства выпрямившейся памяти, я – дома, и снова музыка – станочный, отрабатывающий чью-то повинность ритм, и ни одной мелодии, дающей через прощение пропуск в равновесие, так что, впору самому запеть. «Пода-айте копеечку».

Неужели я такой несчастный?

Эх, Таня, Таня… Она единственная казалась неживой среди каких-то особенно действующих живых, бесплотной, словно ее лишили права, голоса или она была принуждена постоянно говорить чужие, стертые реплики; истинный же смысл ее слов вымарывался глухотой и равнодушием. В самом деле, не было ее ни разу для меня полностью, так, чтобы она зримо проступила, все время ее заслоняло что-то, повиновение какому-то нелепому закону, по которому то, что рядом, не замечаешь. Большие, сильные буквы. Да вот та же Луна! Какое-то карнавальное шествие. Черный карнавал. Но Таня – это не буква и не игра во что угодно…

Что же я наделал?

Все это можно закончить как-нибудь так, в духе морального экстремизма: «На черном небе стояла ущербная Луна, и я подумал, что вот этим желтоватым серпом вполне можно перерезать себе горло».

Я пьян. Пьян! И снова игра. Но ничего нельзя переписать.

… В стекле книжных полок, нависших над столом, отражаются ее глаза. Она наклоняется надо мной сзади, кладет мне на плечи руки, прижимается щекой, ухом, раковина к раковине. Я слышу шум моря, набегающую волну прибоя, шелест ее обнимающих волос. И вот, когда я вспоминаю, смотрю, читаю, пишу все это и зачеркиваю, ко мне пробирается шепот ее горячих, быстрых губ, она говорит мне: «Любимый мой, хороший… Я звонила, звонила… Так долго, так тяжело…»

Тайной обычно становится то немногое, что у нас осталось. Но это не тема для шуток, здесь не может быть иных толкований.

Три истории

1.Приходи ко мне, я тебя утешу



– … Тут говорят, твой муж с курорта приехал, – громко заключил рыжий толстяк и первым засмеялся. Захохотали и остальные мужики.

Потом выходили из задымленной курилки и, покашливая, вспоминали ключевые слова, самые смешные. Чиликин подумал: «Вот, рыжий черт, сколько анекдотов знает!»

Рабочий день заканчивался. Сотрудники собирались домой. Один Чиликин Иван Максимович спокойно сидел на месте, зная, что ему предстоит остаться, – надо было кое над чем поработать. Наконец все разошлись, и он снова углубился в разложенные на столе бумаги.

Через три часа он откинулся на спинку кресла и потянулся. Можно было идти домой. Теплый майский вечер натягивал на окна кабинета мягкие, сиреневые сумерки. Стекло слабо задрожало от проехавшего трамвая. Потом снова стало тихо. Но почему-то Чиликин не спешил домой. Впереди была суббота. И еще полчаса он прихватил для того, чтобы отвлечься от технического текста, – его рука случайно вытащила из соседнего ящика с документацией потрепанный номер приключенческого журнала «Искатель».

«Напишут же такую ерунду», – подумал он, когда забирал у вахтера свой пропуск.

Проехав три остановки на трамвае, Чиликин вышел. Дальше надо было ехать на автобусе. Ему была нужна «двадцатка», а подъехала «семерка», и потому он отошел к газетному киоску. Закурил, огляделся. На улице было пустынно. Только у столба, под загоревшимся фонарем, стояла женская фигурка. Далеко. Чиликин всматривался внутрь киоска, но там все было накрыто газетами, и уже совсем темно становилось, так что он видел только огонек своей сигареты. Вниз – и снова вверх… Он посмотрел на дорогу. Автобуса не было. Не было женской фигурки у столба.

Сигарета потухла. Он чиркнул спичкой и услышал сзади:

– Сигареткой не угостите?

Быстро так, весело. Она.

– Пожалуйста.

Она отошла к бордюру. Чиликин посмотрел ей вслед. «Ишь ты, как хвостом вертит!» – подумал он. Он не успел разглядеть ее лица. Только веселые зубы.

Автобуса все не было.

Она закурила, с шумом выпуская дым и запрокидывая голову.

Вниз – и снова вверх…