Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 23 из 24

Что нельзя, поначалу и не поймешь почему.

Глотнул Иван сразу много; думал так – чтоб одним махом накрыло, чтоб не было пути обратно. И еще отхлебнул вдогон. Как парное молоко, севшее в простоквашу, размякла суровость Иванова: в голове стало горячо, в ногах вязкость. Ах, докторишка! Пожалел? Кого ж ты пожалел – солдата? Так солдату во хмелю, так же как тебе с твоей латынью, понятней изъясняться – за жизнь «толкать базар».

И потекли разговорчики.

Проводница, будто почуяла, заглянула в тамбур, да как на своих: пейте, хлопцы, теперь можно, только «бычки» в окно.

Ивану, что ж, понятное дело, захотелось чубарому выложить всю правду-матку: видал, как оно без папаши, как «амоны» прикладами потчуют интеллигентов? Ты мне тут про перпетумы бакланишь, а в жизни все просто: не уловил момента, не просек ситуацию – получи в дыхало.

– Царствие твоему папаше Небесное, – качает Ивана; ноги расставил широко. – Не рви сердце. Он, может, и ушел оттого, чтоб ты своей башкой покумекал, куда тебе лыжи вострить по жизни. Убивать, зема… Убивают не так…

Закружилось вокруг Ивана, запел ветер в окне, колесные пары под железным полом в такт ветру: тудун-дудун, тудун-дудун.

– Давай, зема, третий… помянем пацанов.

Попутчик выпил – вдумчиво выпил. Так Ивану показалось. И проникся он.

– Завидуешь, говоришь? Может, и правильно. Оно знаешь, как жить хорошо, знаешь?

После знакомства с ОМОНом парень совсем скис. Коньяк же не взбодрил, но взбаламутил его. Он забыл про свою челку, курил одну за другой и все порывался что-то сказать. Но Иван клал ему мосластую ладонь на плечо и, как бывает среди двоих, когда один слаб, а другой крепок, снисходительно хлопал его: так-то, братела, не катит твой умняк.

– Читаешь умные книги? – спросил Иван.

И чубарого прорвало:

– Все это вранье… вра-нье! Отец верил, учил меня, но… где истина? Болконский! Князь! Какой на х… князь? Нет теперь князей. Одно быдло кругом! И я среди этого быдла.

– Э, брат, че-то ты гонишь.

– Вы, ты читал Мальтуса? Ах, извини… Был такой поп-философ. Гитлер взял за основу его теорию. Ну, еще Гегель и Ницше, но это сложно… Суть проста. Война есть благо для человечества – всех лишних к стенке, на эшафот к чертовой матери… извините! Народ – сам виновник всех войн. Не власть, не деньги, а на-род! Расплодились – жрут, пьют! Женщины! Да-а-а! Наташи Ростовы, все эти «тургеневские», которых нет теперь и вообще-то не было никогда…

Иван оторопело слушал, но чувствовал, как горячо стало в затылке и заходило под кожей щек. Но молодой человек будто понял, что хватил лишнего и, сбавив тон, вновь перешел к своей размеренной сказительной речи:

– Я тебе честно, как на духу. Вот вернусь со свадьбы и пойду в военкомат. Уже решил. Мать, конечно, будет в истерике. Но я пока ничего не говорил. А что?.. Мне кажется, только война может научить жизни, и только так можно стать мужчиной. Ты, извини, может, я не прав? – Попутчик смутился. – Ну, я просто хочу испытать себя, если на гражданке ничего из меня не получилось. Смогу ли я воевать, убивать и так далее.

– Чего так далее? – Иван глянул бутылку на просвет, плескалось на донышке.

– Ну, смерть и… – он не нашелся что еще сказать. – Наверное, это что-то страшное? Но давайте вспомним Толстого! – он поборол смущение и, уже не глядя на Ивана, подставив лицо под струю воздуха из разбитого окна, стал говорить, перейдя на «вы»: – Вы помните сон Андрея Болконского перед самой его кончиной, помните?

– Смутно, – ответил Иван и влил в себя остатки коньяка.

– Он боялся того, что за дверью. Там было страшное – оно – смерть! Смерть ворвалась в комнату, и князь Андрей подумал, что, ведь он спит и нужно проснуться; и когда он проснулся, так ясно представил себе свой сон и понял, что смерть – это пробуждение от жизни… не более того!

– Смерть, – выдавил Иван, – это когда мозги по броне разбросаны и воняет говном из твоего разорванного брюха.

– Я имел в виду смерть духовную – смерть, как пробуждение к новой жизни!

– А я другой не знаю, только ту… когда воняет, – сказал Иван. И стало ему ужасно обидно, что эти глупые разговоры некстати напомнили ему о том, что он собирался забыть, и мысли о новой его жизни, мечты, добрые фантазии вместе с ветром вылетели в разбитое окно и растворились в лунной ночи.

Темень и мрак уже отступили, и фиолетовое утро постепенно становилось голубым, и где-то далеко впереди на востоке вот-вот готовилось выбраться из-за горизонта солнце.

Попутчик еще говорил о своем, но вяло.





Иван не слушал его.

Вдруг мелькнул за окном столбовой километр. Иван загадал: если следующий столб будет с цифрой девять, значит… значит, все устроится, все образуется! Пока ждал заветный столб, заслезилось в глазах от ветра. И не заметил циферок. Еще километр. Снова не разобрал. Иван стал тереть глаза, и потекло по щекам, – и все стало мутно. Будто пеленой окутало мир: окно, столбы с километрами и прокуренный тамбур, и первое утро новой его жизни.

Поезд прибыл на вокзал.

С тяжелой от бессонницы и коньяка головой ступил Иван на перрон. Его толкнули в плечо. Недоспавшие пассажиры с баулами спешили в город, кивали проводнице. Та равнодушно желала в ответ счастливого пути. Иван двинулся вместе со всеми, но кольнуло в ногу. Он присел перевязать тугую шнуровку и в этот момент сверху раздалось знакомое:

– Извините, приехали, а меня и не встретили. А вас?.. А я, знаете, не люблю, когда встречают, но хорошо, когда провожают, это обнадеживает, правда? Не замечали? Вы на троллейбус или маршруткой? А я, знаете, на такси поеду. Не хочется с народом толкаться: злые все утром… на работу, по делам, за добычей.

Иван затянул узелки на берцах, глянул исподлобья.

– Удачи.

– А-а, спасибо. Вы знаете, может, я и не прав, конечно, в своих измышлениях. Скажите, живет себе в фантазиях. Ничего подобного. Я реалист. Но хочется верить, что бывают исключения. Вы не согласны со мной?

Перрон почти опустел, и проводница так же равнодушно взялась тереть стекло дежурного купе. Нахлынуло на Ивана: странное дело – ему захотелось поверить в исключения. Подчиняясь какому-то внутреннему порыву, он стал расшнуровывать берцы.

– Размер у тебя какой? В смысле ботинки, говорю, какие носишь – сорок третий? В самый раз. Снимай свои, давай, давай рассупонивайся. Зачем? Дело, дело говорю… Так будет правильно. Мне уж ни к чему все это, только вспоминать.

Молодой человек на странную просьбу пожал плечами, хрустнул липучками на кроссовках. Иван протянул попутчику берцы.

– Трофейные, сносу нет. Бери.

Молодой человек влез в ботинки: потопал, стукнул один об другой. Звякнули подковы. Он скептически улыбнулся.

– Думаете, это выход?

– Да нет, просто… просто не отпускает. Будь, – сказал на прощание Иван.

Мать во дворе обняла сына.

Вместе с запахом ее волос, рук и всем, что было в ней родного слезливого, как во всякой доброй матери, нахлынули на Ивана воспоминания, видения детства: яблок со старых, теперь уже срубленных яблонь, лопухов за огородом, цепей от трактора, полыни, домашнего квасу, оврага с колючкою, соседа Болоты-балагура.

– Ма, ма…

– Сынок… ждали. Больше уж не ходи… и-и-и-и-и, – потихоньку заголосила мать, сдерживалась, как могла, и все ж плакнула: – Сына-а-а, родима-ай, Жорочка, и-и-и…

Отец с задов вышел. Улей нес. Поставил.

– Мать, мать, хорош. – Руки о бока потер. – Здоров, Иван.

– Приехал, бать.

Мать, зажав рот, схватила Иванову сумку – и за шторки. На пороге оступилась, обернулась с жалобной улыбкой: прости, сынок, не сдержалась.

Мяукнула под ногами толстенная кошка.

Отец дернул Ивана за плечи, притянул к себе, хотел шлепнуть, похлопать – на крепость проверить как всегда, но передумал. И погладил по плечу, колючим чмокнул Ивана в скулу. Кошка стала тереться о ноги. Отец шумнул:

– Пшла, сатана! – Кошка шмыгнула обратно в дом. – Тьфу, шалава, котится по три раза в году. Надо и ее с котятами вместе притопить.