Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 12



Я не сдержался и хмыкнул. Мекин уставился на меня бешеными глазами.

- Дальше слушай, - сквозь зубы сказал он. - Я всего точно не запомнил, и, похоже, сам уже здорово досочинил, но, в общем, есть только Бог, а больше ничего нет. И вот он вдруг берет и творит бесчисленное множество себе подобных... архангелов, скажем. Делать ему больше нечего, и вот поэтому он их и творит. А больше ничего он творить не может, потому что ничего, кроме себя самого, не знает, и нету больше кроме него самого, ничего. Они для него - ну, вроде как ощущалища... как там - "по образу и подобию своему"?

- В Библии так, - ответил я, полез в холодильник и вытащил давно заначенную бутылочку. Мекина явно несло, он становился нехорош, а я знал единственный пригодный в данном случае способ остановить его - упоить и уложить спать.

- И все бы было ничего! - победно возгласил Мекин, и сполз с табуретки задом, упираясь стеной в стену.

- Все бы было ничего, но только в этих... которых он создал, все такое же как у него, но чуть хуже. Ну как перезапись, понимаешь? Чуть-чуть чего-то до Бога не хватает. Но они же, по сути своей, все равно боги, так?

Я промолчал, и притворился, что занят откупориванием бутылки.

- А раз каждый из них... из всего этого бесконечного множества... Бог! ...то он, каждый... или оно, неважно: творит себе бесчисленное множество таких же... архангелов. А эти тоже...

Мекин безнадежно махнул рукой, схватил налитую мной стопку и опрокинул ее в рот. Его передернуло. Но не от водки - водка была хорошая.

- ... каждый из них творит себе огромный мир... ми-и-р, представляешь, МИР!

Мекин резко взмахнул в воздухе стопкой, чтобы показать, насколько именно огромен МИР, созданный каждым из этих... архангелов. Я выхватил у него стопку и поставил на стол. Он не заметил.

- ...и каждый из них в себе несет от Бога все меньше и меньше... а все больше грязи какой-то, ущербности.

- И что? - тихо спросил я.

- Так вот, - шепотом, и почему-то оглянувшись через плечо, отвечал Мекин. - Я все понял: наш мир - это творенье ущербного Бога. Бога-отражения. В каком-нибудь бесчисленном колене произошедшем от того. И мы все - тоже его отражения.

- Еще выпей, - предложил я. - И спать пойдем.

- Нет, погоди, - взревел Мекин. - У меня мысль пошла! Значит, если он, сволочь такая, нас с тобой сотворил, такими, как мы есть, а другими, лучше, из-за ущербности своей не смог... то что же получается? А, вот: дошло. Первое: до главного Бога мы не доберемся никогда вообще. Правильно?

Я неопределенно кивнул.

- А второе, - как-то потерянно продолжал Мекин, - что я тоже, значит, отражение, а все, что я вижу - это только то, что я сам тут натворил...

Он уставился в одну точку чуть выше моей головы.

- Это что получается? Это получается, что все вот это... эта морда, эта рожа, ХАРЯ эта вселенская - это я сам придумал?

- Пей, Мекин, - сказал я. - Поможет.

- Стоп, вдруг абсолютно трезво сказал Мекин. - Не хочу.

- Чего не хочешь? - спросил я.



- Чего он в меня отразился, сволочь такая? - заорал Мекин, и вдруг скис. - А впрочем, все х...я, - добавил он, и осел на табурете, как весенний сугроб.

- Ну хватит, пошли спать, - сказал я, и поднялся. И увидел, что Мекин бросил голову на стол, и уже спит. В мутном свете темной кухонной лампочки мне показалось, что на губах его появилась тихая светлая улыбка. Что-то вроде нежности к Мекину зашевелилось у меня в душе, и я нагнулся, чтобы поднять его и дотащить до постели. Но я ошибся: оказалось, что Мекин даже во сне, стиснув зубы, едва слышно шепчет грязным матом в адрес того незадачливого Бога, тенью которого ему довелось стать. И я понял, что не дай Бог, Мекин встретит этого своего творца - кто бы он ни был, ему не поздоровится.

И тогда я решил ни в чем Мекину не признаваться.

Испугался.

Ибо грешен...

...ущербен...

* * *

Я в город вхожу, ощущая прохладу и запах веков в его храмах и стенах и людях

Я чувствую сзади дыханье идущих, их споры, усталость и боль своего отреченья

От жизни во имя идеи, пока еще в общем, бесплотной, за что их никто не осудит

Но вера в свою осужденность живет в них всегда, неизбывна, как это мгновенье

Наш странен союз. Непонятна их вера - слепая, как червь, безотрадная, словно законы

Пугает меня их стремленье придать моим притчам зажатую в книгах глухую и затхлую косность

Пугают меня отголоски в их голосе нежного, мягкого, белого, странного звона

Назойливость их поклоненья, надсадность и даже - несносность

МЕКИН И УНИТАЗ

По словам Мекина, первая художественная инсталляция имела место в Нижнем Новгороде, тогда еще Горьком, уже зимой 1984 года, и была начисто проигнорирована прессой и прочими СМИ.

Тогда Мекин, движимый внезапным порывом к порушению привычного, к тому времени устоявшемуся укладу, ушел жить из благоустроенного студенческого общежития на квартиру. К чести Мекина, надо отметить, что он никогда не говорил, что его "сманили" на квартиру. Я же, бывавший там и видевший, что она из себя представляла, никак не мог взять в толк, каким образом Мекин, от рождения стремившийся к комфорту и минимально устроенному быту, смог не только жить там, но и прожить чуть ли не год. "Квартира" была засыпушкой-флигельком, пристройкой к частному дому в черте города, дому, в общем, зажиточному и крепкому. Во флигельке с почти отдельным входом только и умещались три кровати да большой стол у стены. Все это хозяйство зимой согревалось так называемым подтопком, крашеным белой, изрядно закопченной, краской. Окно комнаты выходило прямо в загон для свиней, и по утрам - я однажды ночевал у Мекина после особенно бурного вечера, причем спать нам с ним пришлось на одной кровати, и утром мы смотрели друг на друга злобно, как два давно не кормленных шакала в старом Московском зоопарке - в стекло тыкались огромные слюнявые пятаки любопытных тварей, которых держал хозяин, Иваныч.

Первое, что сделал Мекин, перетащив на квартиру свои пожитки - преимущественно книги, а также гитару - повесил на окно занавески, что еще раз доказывает, что даже в условиях, приближенных к полевым, его не оставляла тяга к прекрасному. Второе - провел из-под щелей в низком потолке над книжной полкой фитильки, чтобы вода, просачиваюшаяся сквозь щели, капала в подставленные банки, а не на книги, которыми Мекин, в общем-то, дорожил. И, наконец, третье - подвигнул соседей на художественную роспись подтопка, покрасить который Мекину в голову не пришло, а пришло ему в голову нанести на него под потолком фриз из славянской вязи и по ребрам навести как бы витые колонны в псевдо-русском стиле.

Соседи Мекина заслуживают особого описания, по крайней мере один, знакомство с которым, собственно, и привело Мекина в это подполье. Одного звали Михаил, он же Майкл, другого - Коля, и больше никак. Майкл был ровесником Мекина, учились они на одном курсе, а Коля учился на два курса позже. Майкл был невысок, так широк в кости, что иногда казалось, что он просто толст, так медлителен, что требовался не один месяц, чтобы привыкнуть к его крайне неторопливой манере, и при этом обладал незаурядным чувством юмора, а также неодолимой любовью ко сну. Коля был родом с Севера, неплохо рисовал, а во всем остальном был просто молод.

Мекин познакомился с Майклом в институте, некоторое время у него ушло на то, чтобы привыкнуть к нему, а потом он стал захаживать на эту самую квартиру, где Майкл жил уже третий год, и так ему пришлись по душе неторопливые беседы ввечеру, что он, наконец, и переехал совсем туда, когда прежний третий сосед не выдержал более такой жизни, и съехал безвозвратно. Теперь и у Мекина жизнь стала размеренной и бессобытийной, если не считать редких вылазок в институт, преимущественно за стипендией, пока он ее еще получал. Разговоры говорили до двух, до трех ночи, причем говорили беспредметно, и, что крайне нехарактерно, почти без выпивки. Шел длинный, сладко-тягучий, приятный треп, скатывающийся и не оставляющий следов, с привлечением цитат из литературы и кино, треп, достигший того уровня, когда слово, произнесенное с правильной интонацией, уже безошибочно понимается собеседником как ссылка именно на те строки, которые обоюдно известны и безотказно вызывают ожидаемую реакцию; где-то Мекин читал, что то ли китайская, то ли японская литература была, по сути, искусством цитирования, где господствовала радость узнавания знакомых строк: так вот, эти беседы намного обошли японо-китайцев, поскольку иногда весь разговор был похож на огромную цитату из Беккета, и внешнему наблюдателю показался бы полной бессмыслицей. При этом сами собеседники укладывались спать, полностью удовлетворенные друг другом и содержательным обменом мнениями.