Страница 6 из 22
– Значица, тока бабы будут робить в колхозе, а нам, мужикам, в красных рубахах над ими стоять с бичиками в руках и похлёстывать по их широким спинам, чтоб не ленились? – продолжал доставать за живое всё тот же исполняющий роль острослова Тимка Дрянных.
– Так-так, бабы у нас двужильные, – посмеивались в бороды одни.
– Сдю-ужат… – поворачивались, будто примериваясь, к тут же сидящим своим половинам другие.
– Вот тебя, Тимофей, над косачьим племенем и поставим, а с бабами ихние мужья управятся, – нашёлся что сказать и Ларион Белов, понимая, что так-то и собрание сорвать недолго.
– Ну-ну, по-оглядим…
– Гляди, да не прогляди, а то не пришлось бы в кутузке свой век доглядывать. – Это уже сказал со своего места уважаемый в Афанасьеве крестьянин Павел Долгих, сродный брат Настасьи, который избирался посельщиками на съезд Советов, проходивший в Тулуне в 1922 году, и потому считающийся подкованным политически. Не торопясь прошёл к столу, накрытому красной тряпицей.
– Ларион Фролыч не для того нами избран председателем, чтоб над им пересмешничать. А пересмешничать над председателем – всё одно что над советской властью. Большевики идут по правильному рабоче-крестьянскому пути и колхоз – наше общее спасение от разрухи и от таких вот… (хотел сказать «кровососов», да воздержался) вроде Тимки. Хозяйствовать прежним манером, единолично уже никто не даст, так что давайте ближе к делу. Жись меняется, и от её правды нам с вами, посельщики, уж никуда не деться.
И далее, в немногих словах, представил свои соображения. Бригады в колхозе должно быть две – одна занимается выращиванием зерна и кормов, другая ходит за скотиной. Комсомольцы организуют на деревне разные «кумпании» вроде антирелигиозной, а в целом, чтобы полегче и веселее протекала жизнь молоди, потому как молодь и нарастающая в каждом дому ребятня полной грудью и новым революционным сознанием впитали в себя дух государства Советов.
Собрание закончилось тем, что избрали наиболее настырных активистов, кои и должны были под председательством Лариона Белова определить всю дальнейшую линию колхозного хозяйствования.
Глядела на всё это и Настасья, слушала и думала свою думу.
С ума сошёл народишко-то. Слетел с катушек. То в одну крайность кинется, то в другую. За годы Гражданской войны и вслед за нею НЭПа поля стали зарастать березняком. Тятенькины, что располагались на Угорье, и те взялись дерновиной, примялись от времени, от беспризорья и разлада людского. Беспризорья бездельного, богопротивного, ни в кои веки крестьянину не свойственного.
Крестьянин-то во все времена хлебопашествовал. Били людишки друг дружку, хлестали почём зря, проливали кровушку свою алую, но крестьянин землицу обихаживать не переставал. На лошадёнках, на быках, на коровёнках, а то и на себе тащил сошку-то, а землицу поднимал и задавал ей работу извечную – хлебушек растить. И питала она соками своими зёрнышки, взращивала ржаные колосья, поднимала выше к солнышку головками, и разрешались те колосья другими зёрнышками, кои срезал человек в снопы упругие, увесистые, высушивал, обмолачивал и заполнял сусеки амбарные тем хлебушком, а от того хлебушка внове плодилась и множилась жизнь на свете.
Немудрёную крестьянскую ту задачу Настасья усвоила ещё девчонкой в дому родительском, потому и поглядывала с превеликими сомнениями на копошение Афанасьевских горлопанов вроде Лариошки Белова, пялившего глаза на её муженька разлюбезного, когда тот в кругу мужиков сказки сказывал про жизнь райскую, обобществлённую…
Но жизнь действительно менялась. Это Настасья видела и по своим входящим в года Петьке и Клашке. Петька бредил комсомольскими починами. Крепкий, коренастый телом, настырный характером, воротил в дому за взрослого мужика, а как только выдавалась минута, бежал сломя голову в сельскую избу, где собиралась деревенская молодь и горлопанила почище, чем Лариошка со своими активистами.
Клашка вовсю, на виду у деревенских, хороводилась с Тимофеем Травниковым – мужиком уже зрелым, но не женатым, понюхавшим пороху в германскую войну. С этой и вовсе не было сладу: чуть что, так и норовила скользнуть за дверь на свиданку с разлюбезным. И ругала её Настасья, и «халдой» обзывала, но толку не добилась. И отступилась, обронив как-то в сердцах:
– На кривую дороженьку вступила, доченька моя ненаглядная. Не так-то девке надобно себя блюсти. Не та-ак… Не вешаться на шею взрослому мужику, а тихохонько дожидаться свово щастья. Работать, матери подмогать, Богу молиться. Да за такое-то поведение тятенька мой семь шкур бы спустил с тебя, с халды. Э-эх, нет на вас отца – сгинул в тартарары ни за грош, ни за понюх табаку…
Не по сердцу было и занятие Тимофеево – охота. Придёт зима, и он – в тайгу. Бродит там два-три месяца, чего-то добудет, а выйдет из лесу и – продаст добытое. Потом лодыря гоняет. Не по-христиански это. Мужик должен трудится – в поле, на покосе, во дворе, а этот… Тьфу, прости господи…
Не занозой саднящей – жердью вострой сидела в женщине память об рано погибшем муже. Семьёю обзаведшемся, но мало жившем с семьёй-то – с женой любящей, детками единокровными. Павшем, обильно полившем землю дождём, напитавшим до времени покоившиеся в ней сухие зёрна иной, незнамой прежде жизни. Жизни сторонней. Не нужной ни ей самой, ни её деткам. И прошла мимо ума и сердца Настасьиного его правда, за которую и сложил без времени свою бесталанную головушку. Во-он сколь всего наворотили последыши политики Семёновой. Коммунии, колхозы и что-то ещё будет впереди, с чем и посреди чего доживать ей свой вдовий век. Горло дерут на сходах, толкают наперёд себя разных активистов, а крестьянствовать будто бы и разучились напрочь. За что ни возьмутся, всё через пень-колоду. Обобществили скотину, лошадей, собрали с народа прицепной инвентарь. Радовались показно, да загубили и скот, и лошадей, а инвентарь годами гнил на обобществлённом дворе. Благо крестьяне хоть по одной коровёнке оставили себе на проживание, с них и огребали в виде налогов то молоко, то маслице, то ещё чего. И попробуй не снеси в положенный срок – пойдёшь арестантом по Московскому тракту иль повезут тебя по железке в запечатанном вагоне. И – сгинешь.
Скоро после того собрания случилось у неё дело на Мавриной заимке, что располагалась в верстах полутора от Афанасьева.
Шла не торопясь по лесной дорожке, которую знала и помнила до каждой впадинки, до каждого пня, до берёзины и колдобины.
Заимка Маврина была у жителей афанасьевских на счету особом – за близость и местоположение, за дремотные леса вокруг и за луг, что примыкал с южной стороны, прозванный людьми «Мокрым». Этот Мокрый луг зачинался как раз от Мавриной, изгибался дугой в сторону заимок Кулики и Сатай.
В старину каждый сметливый хозяин старался иметь собственную заимку, да не каждому это было под силу. Однако многие напрягали жилы: корчевали мелколесье, а то и кряжи вековечные, ставили избы, амбары, стайки, огораживали жердями выгоны и поскотины, обустраивались и обживались на десятки лет вперёд. Близ заимок были поля. Иной хозяин и сам проживал на заимке безвыездно, но чаще селил там работников или безлошадную родню.
Весной, как только оголялась земля и начинала проглядывать молодая поросль, перебирался глава дома с семьёй на заимку и проживал здесь вплоть до завершения всех сельских работ, отлучаясь лишь по крайней необходимости, когда возникала нужда куда съездить, чего прикупить, поднанять какую пару рук для ускорения заготовок. Да и некогда было разъезжать: с самой весны и до поздней осени работал крестьянин в поте лица, изматывая и себя, и домочадцев, добывая пропитание, из которого и слагалось потом хозяйство. Больше добыл – больше и продал. Больше продал – больше и приобрел. Больше приобрел – больше захватил земли. А земля для него была всем: кормила, обувала и одевала, обеспечивала прирост семьи, а когда изнашивался телом, забирала к себе на вечный покой.
По левую руку от Мавриной заимки Мокрый луг ограждался огромными елями, будто доросшими до своего отпущенного им природой предела и замершими на месте так-то на многие века вперед. Ежели смотреть от заимки в сторону этих елей, то взору открывались сплошные заросли кислицы и иван-чая. В пору летнюю горел Мокрый луг огнями стародубов, жарков, саранки, голубел головками васильков, зеленел высокой густой травой, какой произрастало здесь в изобилии. Жалко было губить ту красоту человеку с косой, но делать было нечего, и ложилось богатство лесное тугими валками, сохло до времени, сгребалось и укладывалось в копны. А там и новая поросль поспевала, правда, не дорастая до потребной высоты и спелости. Тем Мокрый луг и славился, что можно было здесь собрать два укоса при любом лете, мокротном или засушливом. Гадали афанасьевские жители, в чём тут закавыка, да ничего придумать не могли. Высказывалось предположение, что близ верха земли, где нарастает дерновина, а из неё и разнотравье, будто бы лежит плоская водоносная жила, как бы ослабевающая в своей упругости и течи в дни затяжных дождей, и обретающая силу в жару. Но как бы там ни было, Мокрый луг во всякий год приносил обильный урожай сена.