Страница 9 из 13
Что же касается аналогий, всегда более или менее приблизительных, то правильнее было бы сопоставить славянофилов с идеологами немецкой исторической школы юристов. По устремлениям своего мировоззрения славянофилы были принципиальными консерваторами, блюстителями предания, устоев старины. Очень характерно, что обычное право они предпочитали закону, подобно вождям исторической школы, усматривавшим, как известно, в обычае непосредственное проявление народного духа и потому считавшим его за наиболее совершенную форму права. Думается, можно вообще признать, что и немецкая историческая школа, и русское славянофильство явились оживленной идейной реакцией против эпохи Просвещения и воспитанной ею французской революции. Естественно поэтому, что если век Просвещения характеризовался безграничною верою в силу отвлеченного разума, рационализмом, если тем самым он был космополитичен по своим основным тенденциям, то реакция, им вызванная, противопоставила ему идею традиции, закономерной преемственности, непроизвольного развития общественных форм, с одной стороны, и начало национальности, патриотизма -- с другой. Было бы ошибочно рассматривать славянофильство в полном отрыве от общеевропейского идейного движения соответствующего периода ХIХ века.
Но, вместе с тем, было бы еще более ошибочно не видеть в нем существенно оригинальных черт. В частности, от немецкой исторической школы его резко отделяют его религиозные, православные, следовательно, основоположные для него предпосылки. На их фоне особое своеобразие приобретает свойственное славянофильской школе сочетание мессианского универсализма с упорным и глубоким национальным консерватизмом.
Оригинальна школа эта и в качестве национально-психологического документа. Ее проповедь "аполитизма" коренилась прочно и в русском правосознании, и в тогдашних условиях русской жизни84). А разве не знаменательно для русской психологии пренебрежительная недооценка формально-юридических начал, принципа законности, "гарантий"? Ничего подобного у представителей исторической школы мы, конечно, не найдем. Впоследствии Константин Леонтьев утверждал, что русскому человеку свойственна святость, но чужда честность. Когда читаешь некоторые страницы К. Аксакова, убеждаешься, что идея "святости" настолько вытесняет в его сознании принцип честности, что в порыве увлечения он едва ли не готов считать честность пороком. Разумеется, подобное игнорирование иерархии нравственных ценностей, "смешение граней", извращение этической перспективы, -- являлось существенным изъяном как русской психологии, так и славянофильской доктрины. Русская психология изживает его дорогою ценой. Что же касается славянофильской доктрины, то это именно он и натолкнул ее на поистине наивную ее проповедь форм патриархального быта в условиях современного государства.
Переходим непосредственно к анализу этой проповеди. В наше время всестороннего крушения идей и утопий неподвижного земного устройства, едва ли нужно доказывать, что из тех самых религиозных основ христианства, на которых покоилось миросозерцание славянофилов, отнюдь не вытекала политическая доктрина, ими исповедовавшаяся. Вообще говоря, ошибочно полагать, что мыслимо с логической непогрешимостью вывести непосредственно из христианского миросозерцания какой-либо конкретный, раз навсегда зафиксированный государственно-общественный строй. Христианство, как это сознавали сами славянофилы, неизмеримо, бесконечно выше той или иной формы исторического бытия человечества, оно всегда в известном смысле индифферентно, запредельно вопросам политики. А раз так, то нельзя предписывать человечеству единую форму развития, единый образ общественного устроения. В доме Отца обителей много, и не только сомнительны с точки зрения научной, но и греховны с точки зрения религиозной горделивые притязания славянофилов изобразить русское самодержавие, хотя бы в его "идее", как "единое истинное устройство на земле".
В сфере содержания политической идеологии славянофильства весьма спорным представляется излюбленное для него резкое противололожение Государства и Земли. Поскольку это противоположение проводится исторически и, так-сказать, "описательно", его еще можно условно принять, подразумевая под "Государством" элементы правительственной централизации, а под "Землею" -- элементы общинного самоуправления. Однако, совершенно неправильным должно быть признано изображение у славянофилов взаимоотношения этих начал. В древней Руси, судя по всему, тщетно было бы искать точного разграничения сфер влияния "Земли" и "Государства". И, помимо того, идиллическое славянофильское представление об изначальной самостоятельности Земли, ее исконной независимости от Государства, едва ли соответствует исторической действительности. Древнее русское государство отнюдь не было каким-то лишь чисто-военным союзом, каким его хотели бы представить славянофилы. Как и всякое государство, оно стремилось не отделить себя от "земли", а, напротив, "вобрать" ее в себя, оплодотворить ее собою, как принципом более высоким и содержательным. Да и государи того времени, по видимому, вовсе не склонны были толковать свое самодержавие на славянофильский манер. Ведь их призвали не только княжить, но и володеть, и если князья раннего периода русской истории, по согласным отзывам исследователей, еще являлись скорее военно-полицейскими сторожами русской земли, чем подлинными носителями ее верховной власти в полном объеме, то уже к последним десятилетиям монгольского ига княжеская власть приобретает все свойства государственного полновластия. Тот вотчинно-династический взгляд на государство, который выработался у нас, примерно, к ХIV веку и лучше всего характеризуется известным изречением Ивана III -- "вся русская земля из старины от наших прародителей наша отчина", -- трудно согласуем с возможностью свободного разделения сфер государства и земли. При господстве первобытных точек зрения на природу государевой власти, об установлении каких-либо определенных границ государственной деятельности не может быть и речи. Но и по мере исторического развития своего, русское государство стихийно крепло, все дальше и глубже пускало свои корни, стремясь охватить всю народную жизнь и мало-по-малу сводя на-нет самодовлеющую жизнь "земли". В этом отношении Петр лишь продолжал традиции Грозного.
В самой стихии государства, по видимому, заложено его торжество над всеми некогда конкурировавшими с ним общественными соединениями. И решительно должен быть отвергнут взгляд славянофилов, согласно которому разделение "государства" и "земли" возводится в норму, рассматривается, как вечно [/нечто] ценное, долженствующее быть. Нельзя противопоставлять "Государству" самостоятельно организующуюся, принципиально ему чуждую "Землю". Эти начала нераздельны и принципиально, и фактически. Государство есть на самом деле познавшая себя в своей подлинной сущности, внутренно организованная "Земля". Ошибочно видеть в государстве лишь чисто-внешнюю, нравственно индифферентную силу. Государство выше общества, -- недаром оно обладает верховным правом по отношению ко всякого рода общественным союзам. Оно -- условие их возможности, основа их существования и развития. Прав был Гегель, считая государство "высшим моментом" по сравнению с "гражданским обществом"85). И если даже, вопреки Гегелю, государство и не окажется наивысшею из всех реально возможных форм политического бытия человечества, то, во всяком случае, его сущность, его значение, его историческая роль совсем неверно поняты и изображены в писаниях славянофилов.
Их критиками было уже достаточно ясно показано, сколь трудно отделимы функции государства от функций самоуправляющейся земли86). В здоровом национальном организме "общественное право" тесно переплетается с правом государственным и немыслимо вне его. Народ, раз возвысившийся до государственного бытия, уже не может смотреть на государство, как на какую-то внешнюю оболочку, чуждую душе народной, как на досадный и внутренно ненужный придаток к народному телу. Животворящею струею вливается государственность во все поры национального организма, и "земля" органически приемлет ее в себя.