Страница 12 из 13
– Я зайду к ней, – говорю я и уже у двери спрашиваю, – как там беременная с гломерулонефритом?
– А знаете, Михаил Борисович, очень даже неплохо. Как вы и говорили, эритроциты в моче вернулись к допустимой норме, артериальное давление держит. Еще пару дней понаблюдаем и выпишем.
Я киваю, словно уверен, что именно так и должно быть.
Девушка лежит в палате интенсивной терапии. Лицо почти такое же белое, как подушка. Я заглядываю в провалившиеся глаза и – вижу радость. Её состояние нельзя назвать счастьем, но радость избавления от ненужной беременности присутствовала в сознании. Она пытается виновато улыбнуться мне, но возникшая гримаса на лице похожа на оскал выбеленного временем черепа.
– Извините, доктор, что не сказала вам о беременности, – тихо говорит она.
Я, пожав плечами, говорю:
– Даже если бы вы мне сказали, ничего бы не изменилось. Вы бы все равно избавились от ребенка.
Повернувшись, я выхожу из палаты.
Я не могу судить её. Она сама выбирает свой путь, и сама расплачивается за свои поступки. Она в любой момент может свернуть с выбранной дороги, и проторить новый путь через дебри своего сознания, и – это её выбор.
Я же могу только наблюдать.
В будущей жизни этой девушки ничего не изменилось. Она не захотела ничего менять. Она пыталась улыбнуться мне, она говорила слова извинения, хотя в её голове сформировался четкий образ – с довольной улыбкой она показывала мне торчащий средний палец. В некотором роде, она ненавидела меня так же, как своих родителей. И неважно почему – девушка играла по жизни, втайне проклиная всех, с кем сталкивалась. Это её образ жизни сейчас и на ближайшие два года.
Что будет потом, она не знает.
А я знаю, и ничего не буду делать.
Когда она мысленно показывала мне средний палец, посылая подальше, я видел её мучительную смерть – через оперативное лечение и лучевую терапию, через боль и ужас осознания своей смерти в двадцать четыре года.
17
303 палата. Трое мужчин. Справа пожилой мужчина с панкреатитом, рабочий с одного из заводов области. На его лице написано количество спиртного, которое он выпил в этой жизни, а в анализах отражено критическое состояние поджелудочной железы и печени. Я знаю, что в прикроватной тумбочке у него спрятан кусок соленого сала, а в сознании уже давно зреет запретное желание выпить холодной водочки. Еще неделю назад он лежал под капельницей со страдальческим выражением лица, покорно принимал уколы и таблетки, даже не помышляя об алкоголе, но прошло всего четыре дня после стихания воспалительного процесса, и он уже забыл о пережитом. Он снова готов медленно убивать себя.
– Сидоров, – говорю я ему, – отдайте мне сало, которое вам принесла жена.
Я смотрю на то, как изменилось его лицо – мечта о том, что он поздно вечером съест сало, исчезала, как сигаретный дым.
– Какое сало, доктор? Я прекрасно знаю, что мне его нельзя. Ничего мне жена не приносила, – говорит он, протестующе взмахнув руками.
Я стою и смотрю на него. Некоторые люди готовы мучиться и страдать за кусок любимой пищи, словно это единственное, что им нужно в жизни. Смысл их существования – в приеме пищи, все остальное время они живут в предвкушении еды. Я протягиваю руку и отрывисто говорю:
– Сидоров, сало!
Он тяжело вздыхает и вытаскивает шмат сала грамм на триста, завернутый в бумагу.
– Если бы вы это сегодня съели, послезавтра ваша жена забрала бы ваш труп из нашего морга, – говорю я и отворачиваюсь от мужика. Скорее всего, он не поймет и не осознает того, что я ему сейчас сказал.
Налево у окна тридцатилетний мужчина. Инженер с одного из областных предприятий. В некотором роде, потомственный интеллигент. У него тоже холецистопанкреатит на фоне неумеренного употребления алкоголя. Он только вчера почувствовал себя лучше, и сегодня может говорить без мученической гримасы на лице.
– Как себя чувствуйте, Максимовский?
– Более-менее, – отвечает он неопределенно, словно не уверен в том, что боль ушла, и жить стало легче.
– Рвота была?
– Нет.
Я знаю, что два года назад он написал научно-фантастический роман, который был выстрадан им, и который никого не заинтересовал, – ни тогда, ни сейчас. После многократных попыток пристроить свое детище в разных издательствах, инженер стал прикладываться к бутылке, жалуясь всем и каждому на то, что его никто не понимает.
В его дальнейшей жизни ничего нет и не будет, – после выписки из больницы, он не бросит пить, через несколько месяцев потеряет работу, а свой посредственный роман он в один из самых своих черных дней бросит в огонь, проклиная свою мечту. И, глядя на языки пламени, пожирающие бумагу, он будет плакать пьяными слезами.
Сейчас же он еще думает, что у него что-то может получиться на писательском поприще, но уже по инерции – признаться самому себе, что ты бездарь, сложнее всего.
– Кстати, Максимовский, у вас есть что-нибудь почитать? Что-нибудь стоящее, захватывающее, интересное? – спрашиваю я, глядя в глаза пациенту. И, увидев там понимание, слышу в ответ:
– Нет, сейчас у меня ничего нет.
– Может, это и хорошо, – говорю я те слова, которые он пока не готов услышать. – Может, это знак свыше.
Я хочу помочь этому человеку. Он свернул не на ту дорогу, потому что слаб. Но если я ему помогу, он все равно ничего не создаст – в нем нет искры, от которой воспламеняются человеческие души. Он не способен создавать то, от чего люди буду плакать и смеяться, сопереживать и радоваться. Он не творец.
Налево у двери мужчина, который лежит, отвернувшись к стене. Он так лежит практически все время. Чтобы поговорить с ним в первый день, мне пришлось дважды поворачивать его лицом ко мне. Кроме того, что у него цирроз печени, у него еще простатит. И то, и другое, неизлечимо. И отравляет жизнь ему и окружающим.
Жена, забрав детей, ушла от него три месяца назад, потому что он достал её необоснованной ревностью, притом, что сам уже целый год спал в соседней комнате. Собутыльники от него отвернулись, – они не хотели терпеть его мерзкий характер и однотипные разговоры. Да и пить он уже не мог, после второй рюмки выблевывая из себя «полезный продукт». Настоящих друзей у него нет, родители давно оставили этот мир, – и, протрезвев однажды утром, он посмотрел на себя в зеркало. Увидев свое желтое лицо, он испугался и побежал в поликлинику. После стандартного обследования добрый участковый терапевт разъяснила ему, что обозначает поставленный ему диагноз, и что его ждет впереди.
Он даже и не подумал обвинить во всем себя. В больницу он пришел обозленным на весь мир, по вине которого он сейчас неизлечимо болен.
– Шейкин, как вы? – задаю вопрос я, не надеясь на ответ. Но получаю его.
– Никак.
– Это хорошо, – говорю я, – значит, вы, Шейкин, еще живы.
– Не дождетесь, – хмыкает он в ответ, так и не повернувшись ко мне.
Я улыбаюсь, – пусть медленно, но мужчина идет на контакт.
Четвертая койка пустует, хотя пациент выписан еще вчера. Такое летом бывает – в теплое время года люди не любят болеть.
Я выхожу из палаты и иду писать истории болезни.
18
Тени безумны. Они пребывают в нирване своего пустого существования, ежедневно поглощая пищу и исторгая из себя продукты своей жизнедеятельности, выполняя рутинные действия и передвигаясь с места на место, словно белки в колесе. Они думают, что у них есть цель в жизни, к которой они стремятся, но они двигаются по кругу. Иногда они болеют, и порой очень сильно. И чуть приблизившись к смерти, они замирают, как кролики в свете фар, завороженные ужасом предстоящей неизвестности. Заглянув в пустоту небытия, они готовы на все, чтобы сохранить жизнь. И когда их убогая жизнь остается с ними, – во многом благодаря мне, – редкий человек вспоминает пережитый ужас, отторгая из памяти неприятные воспоминания. Вернувшись назад в привычный мир, они старательно вычищают свою память.