Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 57 из 62

Самое имя Пушкина в пределах Владикавказа раскалено, а тут ещё убогую сцену украшает самодеятельный портрет, изготовленный голодными местными силами, готовыми ради куска хлеба ухватиться за любую работу. С такими наглыми выпуклыми глазами портрет, с такими остервенелыми бакенбардами, что гражданин на портрете из-под размашистой кисти местных сил выходит как две капли воды бесстыжий Ноздрев. Ужасающие последствия столь оригинальной игры рисунка и красок нельзя не предвидеть. Натурально, разражается настоящий скандал.

«Что было! Что было!.. Лишь только раскрылся занавес, и Ноздрев, нахально ухмыляясь, предстал перед потемневшим залом, прошелестел первый смех. Боже! Публика решила, что после чеховского юмора будет пушкинский юмор! Облившись холодным потом, я начал говорить о «северном сиянии на снежных пустынях словесности российской…» В зале хихикали на бакенбарды, за спиной торчал Ноздрев, и чудилось, что он бормочет мне: «Ежели бы я был твоим начальником, я бы тебя повесил на первом дереве!» Так что я не выдержал и сам хихикнул. Успех был потрясающий, феноменальный. Ни до, ни после я не слыхал по своему адресу такого грохота всплесков. А дальше пошло кресчендо. Когда в инсценировке Сальери отравил Моцарта – театр выразил свое удовольствие по этому поводу одобрительным хохотом и громовыми криками: «Бис!!!» Крысиным ходом я бежал из театра и видел смутно, как дебошир в поэзии летел с записной книжкой в редакцию…»

Я не знаю и не хочу знать, что на этот раз навалял сукин сын, нашедший себе на полосах «Коммуниста» трибуну. Сам Михаил Афанасьевич приводит такой отрывок из подлой статейки «Опять Пушкин!», должно быть, впоследствии им самим сочиненный, однако выдержанный именно в духе этого рода погромных статей:

«Столичные литераторы, укрывшиеся в местном подотделе искусств, сделали новую объективную попытку развратить публику, преподнеся ей своего кумира Пушкина. Мало того, что они позволили себе изобразить этого кумира в виде помещика-крепостника каким, положим, он и был/ с бакенбардами…»

К этому отрывку далее следует его комментарий:

«Господи! Дай так, чтобы дебошир умер! Ведь болеют же кругом сыпняком. Почему же не может заболеть он? Ведь этот кретин подведет меня под арест!..»

Под арест его, слава Богу, собачий кретин не подводит, однако без промедления оргвыводы следуют, при гробовом молчании почтеннейшей публики. Двадцать восьмого октября является комиссия для расследования подрывной деятельности подотдела искусств, составленная из таких же отъявленных истребителей духа. Расследует. Составляет доклад. Направляет доклад куда следует. Там где следует на обложке доклада делают краткую, однако возмутительную, небезопасную для жизни размашистую надпись карандашом:

«Изгнаны: 1. Гатуев, 2. Слезкин, 3. Булгаков бол./, 4. Зильберминц…»

Имеется довольно смелое предположение, будто сокращение в скобках надлежит понимать как «белый», «белогвардеец», с чем я согласиться никак не могу, поскольку толкование этого рода вело бы за собой непременный арест, и о т. писателе Булгакове М. А. больше бы никто никогда ничего не услышал, как и о том, сказавшем прямо в глаза, кто он такой. Аминь. Я не сомневаюсь, что тут мужественная рука «того, кого следует», пренебрежительно сократила ненавистное словцо «беллетрист», что спасло Михаилу Афанасьевичу свободу, возможно, и жизнь, поскольку предполагало именно только изгнание.

«Я – уже не завлито. Я – не завтео. Я – безродный пес на чердаке. Скорчившись сижу. Ночью позвонят – вздрагиваю. О, пыльные дни! О, душные ночи!..»

Нечего прибавлять, что после столь громкого инцидента литературные вечера запрещают и что вступительные слова о ком бы то ни было отпадают сами собой. Так же сами собой прекращают регулярные выдачи постного масла и огурцов.

И все-таки, все-таки…

Как замечательно он запишет однажды в интимном своем дневнике:

«Блажен, кого постигнул бой…»!

Глава девятнадцатая

Отверженный





Даже зная про этот стержень души, который выражается весь в этой потрясающей записи, не может не поражать, как это он, по ночам вздрагивая от слабейшего звука, всё ещё не сдается, а он не сдается!

В эти горчайшие осенние дни, когда над ним нависает такое тусклое небо, которое напоминает портянку, он напряженно и много работает, и работает не как-нибудь так, оттого, что накатывает священная лихорадка труда, а с сознанием дела, с расчетом. Во-первых, в этом кошмаре, когда истребляется дух, он пробует создавать какие-то настоящие, как ему представляется, вещи, разумеется, исключительно для себя, поскольку их решительно негде печатать. Во-вторых, создавать что угодно для спасенья себя.

Во-первых. Это «рассказы, которые негде печатать» и которые, по всей вероятности, до нас не дошли или нам известны в других редакциях и под другими названиями.

Во-вторых. «Братья турбины» отправляются без промедленья в Москву, в литературную секцию Масткомдрама, которую возглавляет, как прекрасно известно ему, Мейерхольд. На что он рассчитывает, предпринимая этот отчаянный шаг? Он рассчитывает, по-видимому, убить одним ударом двух зайцев: получить из центра заветную бумажку с настоящей круглой печатью, в которой бы черным по белому одобрялась его четырехактная драма и которой можно бы было заткнуть кровожадные глотки ретивых местных властей, а вместе с такой превосходной бумажкой совсем недурно было бы в том же пакете обнаружить приглашение от самого Мейерхольда прибыть срочнейшим порядком в Москву. И он просит Надю, чтобы она сходила в этот чертов Масткомдрам и похлопотала за его несчастное детище. Он как на иголках живет:

«Дело в том, что творчество мое резко разделяется на две части, подлинное и вымученное. В мечтах – Москва, лучшие сцены страны…»

И ведь уже никогда ему не избавиться от этого противоестественного, резкого разделения на вымученное и подлинное. Между ними придется ему разрываться всю жизнь…

Однако, ожидание ожиданием, но он не сидит сложа руки. С умопомрачительной быстротой он строчит комедию-буфф «Глиняные женихи», в тайной надежде, что уж эту-то безобидную дичь без затруднений удастся продвинуть в репертуар и тем несколько смягчить и улучшить свою погубленную почти репутацию, да к тому же и заработать хотя бы немного, поскольку ему не выдают, как известно, ни постного масла, ни огурцов.

Комедию-буфф он лично читает облеченной властью комиссии и, к прискорбию своему, обнаруживает, на каком космическом расстоянии друг от друга располагаются нынче в членах комиссии живая душа и затверженная на вечную память идея.

В продолжение всех трех часов комиссия беспрестанно гогочет жеребячьим гоготом. Однако, поскольку автор уже не просто «бывший литератор», но и тем, кому следует, изгнан с государственной службы, а также поскольку комедия-буфф не представляет ни одного из доблестных героев гражданской резни, что в глазах комиссии могло бы явиться безошибочным признаком несомненного достоинства пьесы, комиссия принимает решение, которому позавидовать могли бы в виртуознейших интригах закосневшие иезуиты.

Комиссия отклоняет прошение автора включить в репертуар вышеозначенную комедию-буфф и предлагает ставить её в свободные дни, когда театр не ставит спектаклей, зная доподлинно, что спектакли идут что ни день.

Многозначительное решение, надо признать!

Все-таки он не сдается. Самая эта многозначительность, может быть, толкает его на отчаянный шаг. Он избирает сюжет, уже сам по себе сулящий успех его автору у столь взыскательных членов мудреной комиссии. Он сочиняет трехактную пьесу «Парижские коммунары»! Причем в эту пьесу он умудряется ввести образ Анатоля Шоннара, близкий ему.

«Мой Анатоль – мой отдых в моих нерадостных днях…»

Крыть на этот раз комиссии нечем. Коммунары, шутка сказать! Комиссия не может не включить пьесу о коммунарах в репертуар: в самом деле, вывозит, вывозит славный сюжет! Пьесу ставят. Михаил Афанасьевич ходит смотреть во втором акте своего Анатоля. Не может не радоваться: