Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 62



И вот долгожданный миг наконец наступает, а его одолевают сомнения, подозрительные мысли копошатся в его голове. Университет? Ну, разумеется, куда же ещё? Однако какой факультет? Ни один факультет не заманивает, можете представить себе! К тому же студент на пять лет, а Тася в Саратове, целых пять лет, чертовщина какая-то, как бы не так, полюбит Наташа Ростова вьбюношу, простого студента.

В душе он довольно давно ощущает себя великим писателем, как ни часто его одолевают сомнения, но именно на этом желанном пути возникают преграды, громоздятся и громоздятся, одна неодолимей другой. Он кое-что пишет, ну там сценки, шарады, которые с неизменным успехом разыгрываются в тесном домашнем кругу, однако он-то не может не понимать, что это всё сущий вздор, и такое понимание говорит в пользу юноши и когда-нибудь зачтется ему. На одних шарадах и сценках далеко не уедешь, хотя очень многие уезжают, слава так и гремит, помилуйте, это, может быть, даже закон, да вся беда в том, что ему-то как раз в обратную сторону хочется ехать. Создавать, друзья мои, надо шедевры, все Наташи Ростовы непременно предпочитают шедевры, и вообще. Однако же, как создаются шедевры? Это вопрос, очень важный, важнейший вопрос, смотреть надо правде прямо в глаза. Ещё больший и труднейший вопрос: о чем шедевр написать? В сущности говоря, написать шедевр решительно не о чем, в голове какая-то чепуха.

Натурально, у него давно возникает желание познакомиться с тем, какие шедевры создают его современники, самые удачливые, самые знаменитые, о которых что ни день разливаются медом газеты и одно имя которых повергает в трепет и заставляет закатывать глаза гимназисток в зеленых передниках, сами понимаете, этих самых Ростовых Наташ. И замечательней всего то, что он имеет прекрасную возможность не только читать всю эту бездну мгновенно прославляемых как высшая проба рассказов и повестей, но и своими глазами видеть, своими ушами слышать многих современных творцов, которые так и сыплют шедеврами, если, конечно, верить газетам.

Где, угадайте, в каком таком месте это неслыханное счастье поджидает его? Почти рядом, в гулком здании цирка с серыми кругами узких деревянных скамеек, в изящном зале купеческого собрания с белыми мраморами высоких колонн, с пурпуром роскошных бархатных кресел, да мало ли где? Литературные звезды вереницами стекаются из обеих столиц, избалованные газетной славой и модой, читают свои рефераты, знакомят почтенную публику со своей прославленной прозой, со своими прославленными стихами, принимают её поклонение, одни снисходительно, другие капризно, третьи с претензией, даже с презреньем. Светлый юноша слушает, смотрит, и в душе его становится скверно, точно ему суют какую-то вонючую гадость под нос.

Вот, к примеру, Куприн. Первейший талант! Знаменит? Знаменит хоть куда! Чуть ли не новый Толстой! Вот что такое нынче Куприн! Однако опаздывает этот Куприн. Гремит третий звонок, а всё нет Куприна. Понемногу затихают и ждут, ждать устают, начинают шуметь. Наконец появляется откуда-то сбоку, пробирается по распахнутой сцене к столу, как-то слишком медлительно, аккуратно опускается в кресло, тотчас наливает из графина воды и жадными глотками выпивает полный стакан. Что-то будет? Боже мой, да ведь это Куприн! Пока что всё ничего. Глаза Куприна прыгают, ищут и устанавливаются в одну какую-то точку. Молчит. Молчит знаменитый Куприн! Ах, вот начинает! Нерешительно, вяло, мучительно подбирает слова. Может быть, от волненья? Говорит о великом служении русской литературы народу, о великой непрерывной традиции от Гоголя к Тургеневу, от Тургенева к Толстому, от Толстого к Горькому и далее к нему, к Куприну. Ну, там ещё к кое-кому, к Бунину, например, к Шмелеву, Серафимовичу, к Чирикову. Тоже кое-что пишет. Рассказы. Да, разумеется, Чириков пишет рассказы. Едва слышно перечисляет ещё какие-то имена. Становится видно, что именно эта традиция ему, Куприну, особенно дорога и что он, Куприн, до неприличия пьян. Все-таки говорит, замечательной крепости человек, другой давно бы с кресла упал, а этот нет, крепко сидит. Однако трудно, страшно трудно ему. Спустя полчаса сама собой обрывается речь, как-то слишком внезапно, точно что-то припомнил или о чем-то совершенно забыл, в памяти случился провал. Куприн поднимается и долго выходит со сцены, не разбирая, что двери, в которые он порывается выйти, намалеваны на заднике сцены.



Вероятно, не повезло. К тому же Куприн у нас такой не один. Приезжает также Бальмонт. Крохотный, почти неприметный на широкой эстраде, хотя помещается на дамской высоты каблуках. Золотистая голова в завитках и колечках едва выступает над кафедрой. Эта золотистая голова в завитках и колечках вскидывается не без надменности вверх, покачивается из стороны в сторону, вдруг падает вниз, сминая высокий стоячий воротничок превосходной белоснежной крахмальной сорочки. Резкий голос сильно картавит, напоминая кого-то другого. Интонации постоянно меняются, но преобладает одна, восторженно-патетическая, грозная, точно Бальмонт нынче на кого-то ужасно сердит. И как не сердиться Бальмонту? Бальмонт берет на себя смелость с кафедры утверждать ужасную ересь, будто смысл искусства вне мысли, в одних созвучиях, в сочетаниях слов, и нараспев убеждает в собственного производства стихах:

Нет, вы это слышите? Вы представляете, что выходит на подмостки Толстой на больших каблуках и объявляет решительно, что Пушкин, Гоголь, Тургенев, Некрасов и кто там ещё, э, да Бог с ними, мелочь одна, пустяки, только предтечи пред ним? Не представляете? Вот то-то и есть! Этакую дичь себе представить нельзя! А тут дичь, очевидная дичь, и рукоплещет, рукоплещет толпа. Нет, господа, подгнило что-то в русском государстве!

А знаменитости в жажде сценической славы и денег шествуют по ошеломленной стране. Валерий Брюсов, с обжигающими сухими глазами, с удлиненной, на затылке резко срезанной головой, читает отрывисто, чопорно, признанный мэтр, окруженный вихрем легенд, читает доклад. И что же? О чем же доклад? Невозможно поверить ушам! Гоголь, обнаруживает признанный мэтр, был величайшим обжорой, любителем со вкусом поесть, устраивался с толком, с расстановкой в лучших тратториях несравненного Рима, весьма отличался на обедах Погодина, а также и в знаменитых своих повестях. Это Гоголь? Гоголь, Гоголь, вам говорят! И становится скверно, и целую ночь снится Гоголь то с хохлацкой галушкой, то с итальянской спагеттой во рту. Наказанье какое-то, тьфу!

Игорь Северянин прибывает из Санкт-Петербурга. В черном изысканном сюртуке, белая хризантема в петлице, подражает кому-то, кажется, из англичан. Выходит, облитый молочно-белым заревом люстр, прислоняется, расслабленно, томно, к задней стене, долго ждет, опустивши долу глаза, с каменным равнодушием на выхоленном удлиненном лице, пока стихнут истерические вопли точно сорвавшихся с цепи девиц и грохот аплодисментов, в которых изливается ликованье худосочных студентов и смело напудренных гимназисток всё в тех же зеленых передниках, уже тошно глядеть. К ногам Игоря Северянина охапками бросают цветы. Игорь Северянин всё стоит неподвижно и не наклоняется поднять хотя бы один. Наконец изломанно шагает вперед, произносит негромко, что поэзия и жизнь – только две параллельные линии, которые в геометрии сходятся в бесконечности, а в действительности часто пересекаются, набегают одна на другую, отскакивают прочь. И вот он, король поэтов Игорь Северянин, ловит в этой обыденной жизни любое сочетание, любой перекресток этих двух линий, чтобы обогатить и украсить действительность, серую, скучную, нудную, как осенние дни. Доложив, как совершается процесс его непревзойденной творческой мысли, полузакрывши пустые глаза, король читает тягуче и нараспев: