Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 42

Его сторону тотчас принял брат Михаил, человек благородный, всегда его понимавший и всегда ожидавший от него непременно великих свершений, то есть более чем уверенный в нем. Таким образом, своего он добился, но с того дня отношения с ближней и дальней родней сделались беспокойными, отчасти даже постыдными, не с его, уж разумеется, стороны. Для этой ближней и дальней родни он вдруг превратился в какого-то неблагодарного изверга, разобиженный опекун откровенно аттестовал его дураком и чудовищем, и, может быть, даже Варя, сестра, бывшая за Карепиным замужем, тоже была вместе с ними, и ему тогда представлялось в припадке тоски, как они все говорят своим детям, что вот, мол, смотрите, ваш дядя, к несчастью, к позору семьи, сбился с пути, превратив сам себя в лентяя и забулдыгу.

Но уже ничто не остановило его. Сознание незаслуженных оскорблений только удвоило силы, которые и без того рвались наружу, как рвется пар из парового котла. Шатким надеждам на грошовое прозябание, которое бы ему обеспечила с течением времени подлая служба, он предпочел неблагоразумный, по видимости, но благородный, дерзкий, отчаянный риск. Он должен был гением стать или хоть провалиться в тартарары. С какой же стати он бы оправдывался перед родней? И он не оправдывался и никому не доказывал ничего. Всё, что было бы надобно для его оправдания, за него должны были доказать трехпогибельный труд и творения великие, славные, славные ныне и на века. А если погибнет безвестно и пусто? Что ж, они его оплачут пристойно да тут и забудут, опустив долу глаза, за что он мог бы всех их только благодарить. Но пусть подождут! Он не протянул ещё ног!

Глава третья

Идея

Стиснувши зубы, наглухо затворившись в себе, он с нетерпением ждал, какой билет выкинет ему слепая судьба: поражение, как в один голос твердила ни с того ни с сего озлобленная родня, или, вопреки их здравому смыслу, победу?

А пока заплатил он все долги, экипировался на два года вперед, но остался на прежней, ещё офицерской квартире, хотя квартира была для него велика: передняя с отгороженной кухней, просторная комната и две смежные с ней, по правую и по левую руку. Что ему было делать в этаких-то теремах одному одинешеньку? Он бы и съехал без промедления, из экономии прежде всего, да весь дом принадлежал почт-директору Пряничникову, милейшему человеку, по нынешним временам редчайшему, потому что добрейшему существу, любителю живописи, который смиренно ожидал от жильцов, что наверное, как же иначе, оплат жилье, когда где-нибудь там что-то получат и смогут платить. Поди-ка сыщи во всем Петербурге, городе сплошь и рядом сухом, до крайности меркантильном и жадном, второго подобного благодетеля и чудака!

Как водится, безденежным и бесчиновным он не нужен был никому. Вокруг него в слепой ярости приобретал и служил нелюбимый, неласковый город чужих по духу людей, где на каждом шагу мозолили и резали глаз монументы и венецианские окна единственно тех, кто добросовестно выслужил низкопоклонством и лестью и добродетельно приобрел воровством, и смрадные дыры для тех, кто служил да не выслужил, не имея низости угождать, приобретал да мало что приобрел, не имея гнусности воровать, и по этой причине должен был ютиться в щели, без которого он не мог тем не менее обойтись.





Он тоже спрятался в свою обширную щель, на углу Владимирской и Графского переулка. Неприютно было в этой щели. Он вырос в огромной и дружной, как однако впоследствии оказалось только по видимости, а на деле несчастливой, семье, человек примерно в пятнадцать, считая, конечно, прислугу. Большая семья без происшествий и больших беспокойств обитала в двух комнатах, кухне и крохотной детской, и все, как ни странно, уживались друг с другом, искренно уважая, даже крепко любя. Что говорить! Кормилицы, давным-давно выкормивши младенцев у божедомского лекаря, пешком приходили из деревень, обыкновенно по зимам, когда землепашца на срок отпускала работа, и гащивали у бывших хозяев по нескольку дней, окруженные вниманием взрослых и обожанием чуть не бесчисленной ребятни.

После приветливой тесноты Божедомки выдерживать полное одиночество ему было куда как несладко. Однако же куда горше была иная беда: никакого романа, конечно, не оказалось. То есть написанного было достаточно много, кое-что из написанного было даже недурно, а романом даже не пахло. Он ещё раз пересмотрел Пушкина, Гоголя, он бессонными ночами передумывал их, пока не вывел урок для себя, урок на целую жизнь. Что сделало их гениями на все времена? А вот что: они художнической силой своей отрешились от своей больной, нравственно запустелой среды лишних людей, которые так и не стали европейцами с нашим приносным образованием «чему-нибудь и как-нибудь», но не остались и русскими, а превратились в каких-то уродов, и судили эту среду великим судом народного духа. И он, вслед им, жаждал судить, тоже великим, но высшим и потому беспощадным судом.

С первой минуты несчастье его было в том, что он пришел в мир, где не было ничего святого, ничего, решительно ничего, кроме денег и чина. Впрочем, он тут же нашел, что обязан уточнить обстоятельства. Пожалуй, в первые-то минуты он испытал и приветливость, и тепло, даже видимость счастья дружной семьи, и только минутами вдруг ощущал, как сквозь приветливость и тепло угрюмо и медленно проступало что-то тяжелое, темное, вот как будто собиралась гроза, никуда не спеша, а придет час – соберется и грянет и развеет в прах и приветливость и тепло и семью, и всё это в те длинные зимние вечера, когда матушка с батюшкой вслух читали друг другу Карамзина. В большой комнате стояла мертвая тишина. Сальная свечка мерцала треща. В тишине раздавались мерные негромкие голоса. На ковре под ногами у взрослых играли старшие дети в свои тихие детские игры, именно тихие, поскольку уже твердо знали, что помешать батюшке есть страшный грех. Вот в эти-то часы мира и тишины вдруг взглянешь на их наклоненные к книге резко освещенные лица и вздрогнешь: как могли эти люди встретиться, жить вместе, рожать детей, и жизнь их не превратилась в ад.

Лицо батюшки было правильным, отчасти даже красивым, с широким лбом, ещё увеличенным глубоко забирающими залысинами, с небольшим прямым носом, который оканчивался широкими чувственными ноздрями, и с сильным волевым подбородком, ещё подчеркнутым высоким воротом белоснежной сорочки, которая была у него неизменной, однако от него так и веяло холодом, небольшие глаза глядели неподвижно, тяжело и презрительно из-под властно и мрачно изогнутых темных бровей, бескровные тонкие губы плотно сжимались и приподнимались в левую сторону навсегда застывшей язвительной полуулыбкой, к ним близко подступали форменные узкие уставом определенные бакенбарды, отчего всё лицо становилось недобрым, если не злым, так что не только внимательный чуткий подросток, уже начавший заглядывать под поверхность обыденной жизни, но и самый быстрооглядный прохожий не мог не определить в этом внешне спокойном, всегда приветливом человеке мрачного истязателя и тирана, к тому же на вид он был лет пятидесяти, при его сорока четырех, свидетельство верное, что его душа уже искривилась и что ей, искривленной душе, не выпрямиться уже никогда.

Матушка, напротив, рядом с ним была кротким ангелом, с шелковистыми локонами по невинным, всё ещё удивительно детским щекам, с тихим задумчивым взглядом красивых добрых ласковых глаз, с хрупкой девической шеей, с неразвитой грудкой подростка, несмотря на стольких рожденных детей, с чистым высоким лбом, так прямо и говорившим, что эта женщина хоть и умна, и, может быть, даже очень, очень умна, однако не успела изведать не то что какого-нибудь самого малого зла, а и сколько-нибудь сильной печали, разве что попробовала неопределенной печали полудетских мечтаний, не пролила ни слезинки, разве что светлые слезы над страницами грустных романов или над строфами мрачных баллад. Подросток глядел, глядел и невольно отводил пытливые взоры от мрачного лица истязателя и тирана, которое тем не менее было лицом родного отца, благодетеля и несомненного руководителя жизни и с облегчением останавливал их на этом светлом лице, на всем её хрупком, беззащитном, неприготовленном существе, вызывавшем невольную жалость, которая определилась, осозналась после, потом и только предчувствовалась в его первые годы: погибнет цветок, непременно погибнет, не расцветет.