Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 15



Старинный, по всей видимости, века девятнадцатого, кинжал в богатых, покрытых серебряной чеканной зернью, ножнах походил скорее на произведение искусства. Зеркальная поверхность лезвия сверкала на солнце. Чьи-то руки щепетильно следили за оружием – начищен до блеска. На головке рукояти в обрамлении чеканного кудрявого узора восседал черный плоский жук. Расправленными крыльями, украшенными бирюзовой глазурью, он держал над своей головой красный круг. Эмблема приковывала взгляд. «Скарабей, что ли? – рассматривал Герман необычный символ. – Где-то я уже видел подобное».

От любования необычным подарком отвлек звонок. Олечка – аспирантка:

– Похороны сегодня в двенадцать. Придете? Адрес только запишите.

Кинжал так и остался ловить солнечные блики своим холодно-зеркальным лезвием чуть поодаль от ноутбука на рабочем столе.

А Германа снова подхватила волна вчерашнего водоворота событий и понесла на своем хребте по адресу, нацарапанному на скорую руку.

Всегда ощущается какой-то второй кожей, когда в доме покойник. Охота спрятать лицо в воротник, натянуть рукава подлиннее, чтобы ни один кусочек тела не пропитался этим запахом смерти. Еле уловимо он парит уже на подходе к дому. И кажется, что этот ползучий аромат просачивается в каждую пору, пропитывает тебя с каждым новым глотком воздуха.

Герман не любил прощания. И гробов с детства боялся. Обшитый бордовым бархатом ящик вызывал необъяснимый мистический ужас. Вот и сейчас напуганный мальчик с опаской выглядывал из-под насупленных бровей взрослого преподавателя.

Уже на подступе к квартире, на лестничном пролете, доносились всхлипы, вздохи и тихое перешептывание. На пороге толпились студенты. Девчонки мялись, не решаясь зайти внутрь. На бледных лицах выступал страх – страх взглянуть на молодую, но прервавшуюся жизнь.

– Говорят, надо за ноги потрогать, тогда сниться не будет, – донеслось из толпы.

Герман подошел ближе. Возложив к ногам покойного студента две красные розы, он обвел взглядом присутствующих. Раскрасневшиеся и опухшие щеки Ирки Кастинцевой то прятались, то выныривали из-за плеча женщины, словно черным истуканом стоявшей у гроба, – казалось, она замерла и превратилась в столп. Ни дыхания, ни движения – ничего. Словно жизнь испарилась из этого хрупкого тела. Темная вуаль скрывала от всех глаза, но скользящие по щекам слезы выдавали зажатую внутри боль.

«Наверно, мать», – подумалось Герману.

Мрачной вереницей люди потянулись к выходу. Бледнолицые ребята, стиснув губы, несли на своих плечах немой груз.

Небо хмурилось, одаривая землю серой моросью. Герман продрог. Он терпеть не мог раннюю весну с ее сыростью и слякотью. Завывание ветра, словно церковный хор вдалеке взял высокую ноту за упокой, проносилось над кладбищем.

Герман стоял, кутаясь в легкий плащ, и смотрел на свежую могилу. Коллеги-преподаватели почему-то держались на расстоянии и лишь изредка бросали на Германа косые взгляды.

– А эта… так и не пришла, представляете? – раздался знакомый голос за спиной.

Ирка будто подкралась сзади.

– Кто не пришла? – переспросил Герман.

– Ну подружка его новая. Хотя подружкой назвать ее сложно. – Ирка поморщилась, предусмотрительно огляделась по сторонам и шепотом добавила: – Она вроде как старше его была. Намного.

Недобрым взглядом стреляла в их сторону женщина-истукан.

– А эта женщина в черном, с вуалью – мать его? – поинтересовался Герман.

– Да! Надежда Петровна, – шмыгнув носом, ответила студентка. По-видимому, холод пробрал не только Германа. Ирка ежилась и переминалась с ноги на ногу. Нос порозовел. Да и щеки сияли нездоровым румянцем. – Жалко ее пипец как!

– Тебе согреться надо бы. Беги туда, совсем заиндевела, – Герман указал на автобус, который привез всех вузовских гостей, – простудишься, чего доброго.

– Да ладно, ничо со мной не будет.

Минуту спустя Герман подошел к матери Олега. Не мог он смотреть со стороны на этот сгусток боли. Не мог уйти, ничего не сказав. Да, слова не утешат, не помогут и сына этой женщине не вернут. Но все же не по-людски как-то…



– Надежда Петровна, примите мои соболезнования, – начал он, – для нас всех это такая…

– Вы Герман Петрович? Его дипломный руководитель? – резко перебила она.

– Да, – ответил Герман.

Внезапный порыв ветра словно вырвал мысли, как листки бумаги, и развеял над одиноко-серыми памятниками. А возможно, это острый взгляд одурманенных горем глаз кольнул. Герман растерялся.

– Это все вы со своими статьями! – выпалила женщина. – Втянули мальчика во что-то, а теперь совести хватает сюда приходить, в глаза мне смотреть!

– К-куда втянул? – От неожиданности Герман начал заикаться. Он и припомнить не мог, когда еще случалась с ним подобная странность. – Я что-то не понимаю.

– Он еще не понимает, – голос женщины срывался, дрожал, – да это все статьи ваши. Олег сам не свой стал. Все твердил: «Мама, ты не представляешь, там тако-о-ое!» И ночами у компа все да у компа своего, не отрываясь.

Женщина всхлипывала, судорожно заглатывала воздух и говорила, словно не могла остановиться:

– Уж не знаю, чего вы ему дали, над чем таким работали, но только из-за вас это все. Не выдержал он.

– Я не понимаю, – растерянно твердил Герман.

Он и правда никак не мог взять в толк, что особенного было в статьях. Хотя где-то в глубине души неприятно елозила мысль-предчувствие, что недобрым веет от его работ.

– Он еще и остыть не успел, как эти стервятники пришли, вещи его перерыли, компьютер изъяли. – Последнее слово женщина уже пропищала. Рыдания душили ее. Не в силах сдерживаться, обезумевшая мать закрыла лицо руками и дала волю слезам.

То ли озноб, то ли испуг пробирал Германа до костей. Зуб на зуб не попадал, а мысли путались. Рядом с рыдающей матерью, у сырой могилы ее сына Герману хотелось просто убежать, спрятаться. Чувство вины овладевало сознанием, притупляя голос разума. В чем? За что? Не важно. Виноват!

– К-какие с-стервятники? К-кто изъял? – проговорил Герман, протягивая женщине платок.

– А я откуда знаю? – всхлипывала она. – Корочки показали какие-то, прошли и вынесли все. Не оставлять силы на обратный путь, да? Так, да, вы их учили?! Вот и не оставил!

Хрупкий и дрожащий, словно иссохший, с размытыми, изъеденными контурами лист, силуэт женщины отдалялся, а Герман стоял у свежего бугорка сырой земли и так много хотел спросить. Но разве ответит теперь молчаливый хозяин могилы?

«Упустил я что-то, проморгал…»

За большим столом в окружении знакомых и незнакомых людей, под бряканье посуды и всхлипы, молча жевалось одиночество. Одиночество со вкусом кутьи. Прилипало к зубам, приторно-сладкое, оно будто лишало воздуха. Хотелось вырваться наружу и дышать, жить. Но Германа не оставляло ощущение, что оплакивал он не только паренька.

– Герман Петрович, – окликнул кто-то в тот самый момент, когда Герман уже собрался незаметно покинуть университетскую столовую, – погоди. Давай выйдем на улицу, поговорим. Тут и правда душновато.

Степан Федорович нагнал его, наскоро пожал руку и повел к выходу. Лоб у завкафедрой блестел, покрытый испариной. И весь он был запыхавшийся, оборачивался то и дело, словно тайком пробрался в чужой дом и скрывается от посторонних глаз.

Герман ничего не ответил, молча пошел следом, лишь рукава натянул на кисти рук да туго зажал в кулаки.

– Похороны да поминки всегда дело такое, малоприятное, – начал Степан Федорович издалека. По нему было видно, что разговор он затеял вовсе не о поминках, да вот подойти к делу все никак не решался, мялся да взгляд отводил.

Герман всегда чувствовал какое-то отвращение то ли к себе, то ли к собеседнику, когда тот вот так не мог в глаза при разговоре посмотреть. Если скрывать тебе нечего и совесть чиста, то прятаться да вилять не будешь. И говорить с таким тошно. Будто маска какая-то перед тобой. Так и хочется бегающие глазки поймать да заглянуть в эту муть непроглядную.